Сандро Веронези - Спокойный хаос
— Нет.
Он неподвижен, крепко стоит на ногах, как кипарис. Его тело, голова, ноги, руки, словом, все у него застыло. Сейчас он подвигал глазами: опустил и мгновенно поднял их, но только глаза у него дрогнули. Не думаю, что тело человека способно так непроизвольно замирать в неподвижности, особенно в такой собачий холод. Должно быть, это самоконтроль.
Двери подъезда дома, где находится кабинет физиокинезитерапии, закрыты.
— Видишь ли, — продолжает он, — в своей работе «Исследование о природе и причинах богатства народов» Адам Смит утверждает, что капиталисты редко встречаются друг с другом, чтобы просто повеселиться, даже если они должны отпраздновать что-нибудь, при каких бы там обстоятельствах они ни встречались, все их разговоры кончаются заговорами.
— Я ведь не капиталист, — возражаю я.
— Да, — соглашается Боэссон с довольным видом. — Тем не менее…
Он вытаскивает из кармана листок и читает.
— С 10:22 до 10:46, — он поднимает на меня глаза и улыбается, — один из самых матерых в мире капиталистов сидел вместе с тобой в твоей машине. Он рассказал тебе историю. Раньше вы с ним не встречались, — тут он кивает головой. — Странно, ты не находишь?
— Да, странно.
На самом деле — нет, не странно. Штайнер приходил сюда пострадать, как все, потому что это место притягивает к себе боль. Точка. Дверь подъезда все еще закрыта.
— О, надеюсь, ты поминаешь, что надзор был установлен не за тобой, — заверяет меня Боэссон и прячет листок в карман.
Бог терпелив, так сказал Енох: интересно, а хватит ли терпения у него? Сколько же еще времени я могу потянуть резину? Когда же, наконец, я смогу считать, что Маттео с матерью сегодня не ходили на процедуры?
— Значит, надо полагать, что в настоящий момент и он установил наблюдение за тобой? — задаю я ему вопрос.
Боэссон смеется, но все же оглядывается по сторонам, сначала направо, потом налево.
— Может быть, — хмыкает он. — Кто его знает…
Он склоняет голову вниз и замирает, его глаза опущены, будь он женщиной, можно было бы сказать, что эта поза необыкновенно чувственна. Что и говорить, он и Штайнер — противоположности: насколько один явно старается показать свое величие, настолько другой по возможности стремится его скрыть. Вот он, поникнув головой, стоит передо мной…
— Знаешь, Пьетро, — вдруг поднимает он на меня глаза, — я похож на лейтенанта Коломбо: если люди ведут себя странно, у меня они вызывают подозрение, в голове у меня начинает шевелиться куча вопросов, и я не могу от них избавиться до тех пор, пока не найду ответы. А сейчас меня вопрос мучает, зачем это Штайнеру понадобилось приезжать сюда, чтобы рассказать тебе историю?
Вот и они. Сначала из подъезда выходит мать, смотрит на небо и удостоверяется, что снег перестал, она зовет Маттео, он выходит на улицу весь закутанный, как капуста. Что ж, увидим, насколько ты крут, Пьетро Паладини…
— Понятия не имею, — отвечаю я.
На Маттео фантастические красные лыжные ботинки, на белом снегу они выделяются кровавыми пятнами. У матери в руках огромный черный зонт. Они идут по направлению к нам, уже дорогу перешли.
— Может быть, если бы ты мне рассказал его историю, мы бы смогли об этом догадаться.
Они уже на тротуаре, мать берет в руки верхушку зонта, а Маттео хватается за ручку, как за крючок подъемника для горнолыжников, и она тащит за собой сына, скользящего своими ботинками по снегу, как на лыжах. И настолько быстро и естественно у них все это произошло: без приготовлений, без разговоров, что кажется, что она выполняет их уговор: «Пойдем же, Маттео, на улице я тебя покатаю…»
— Нет, поверь мне, — говорю я, — мы все равно ничего не поймем из этого.
Мать пятится назад, а сын, держась за ручку зонта, скользит по снегу. Ай, да молодец Маттео: он катится в неуклюжей позе, наклонившись вперед и выставив для равновесия попку назад, однако устойчиво держится на ногах, сохраняет равновесие. Он заметил мою машину, она стоит на своем обычном месте на стоянке на полпути между нами и ими. Я сунул руку в карман и нажал на брелок.
Бип.
— Возможно, ты прав, — замечает Боэссон, — однако, ты мог бы мне рассказать.
Маттео замечает, что машина с ним поздоровалась, но не рискует оторвать руку от зонта, чтобы ответить на ее приветствие взмахом руки, как он это делает обычно, — он донельзя занят своей игрой. Сейчас и Боэссон на него смотрит; он даже не разозлился, некоторое время с неподдельным интересом он наблюдает за мальчиком, а потом снова переводит на меня свой пристальный взгляд и улыбается. Теперь я уже знаю, как мне себя с ним вести, а своим поистине монашеским смирением он сам облегчает мне эту задачу.
— Я бы предпочел это не обсуждать, — отвечаю я.
Боэссон даже глазом не моргнул, как будто мой ответ это что-то само собой разумеющееся, как будто в порядке вещей, что подчиненный подчиненного одного из его подчиненных отвечает ему «нет», он даже не перестает улыбаться.
— Почему? — только-то и спрашивает он самым миролюбивым тоном.
Вот именно, почему? Потому что эта женщина, что сейчас отвечает на мое приветствие, просто героиня: потому что и сегодня, несмотря на снегопад, она вышла из дома, чтобы отвести сына на процедуру физиокинезитерапии, хотя все равно он никогда не станет нормальным ребенком, все же эти процедуры идут ему на пользу, вот и сейчас она тянет его за собой медленно, медленно так тянет, она тянет его за собой в буквальном смысле этого слова, но не как тяжкую ношу, а как разумное существо, которое, если приложить немного усилий, набраться терпения и уделять ему больше внимания, сможет веселиться и развлекаться даже больше, чем другие дети. Вот поэтому я тебе ничего не скажу. И еще хотя бы потому, что логическое объяснение, которого ты так от меня добиваешься, просто не существует.
— Привет, Маттео, — говорю я, когда мальчик проезжает недалеко от нас.
— Привет, — отвечает мне он своим гнусавым голосом. Он сияет как начищенный самовар. Боэссон наверняка только сейчас увидел, что у этого ребенка болезнь Дауна. Он улыбается, он очень удивлен.
— Какие же вы молодцы, — хвалю я мать и сына, и Маттео довольно закрывает глаза, прямо как Дилан, когда я почесываю ему шею. Женщина бросает на меня полный благодарности взгляд, потому что этот комплимент касается и ее тоже, и продолжает пятиться назад по заснеженному тротуару на противоположной стороне дороги, везя своего сына, крепко держащегося за ручку зонта, а мы провожаем их добрыми взглядами и улыбками, значит, если верить в теорию Марты, она зарядилась энергией. Наклон дороги стал круче, и женщина боится поскользнуться, она останавливается — конец игре. Кажется, что и Маттео не возражает; он выпускает из рук ручку зонта и, взяв мать за руку, послушно следует за ней; шаг за шагом его фигурка начинает исчезать за горбом дороги точно так же, как недавно взошел по этой же дороге Боэссон. А Боэссон опять смотрит на меня, взгляд у него кроткий, миролюбивый, неподвижный, нормальный.
— Эй, Пьетро! — взывает он ко мне. — Почему ты не хочешь мне это рассказать?
Он все еще улыбается. И в самом деле, кажется, что он тонкой души человек, интеллигент, тактичный и скромный. Выгляни сейчас из окна Клаудия, она бы увидела, что я стою и разговариваю со своим другом. Но ведь Жан-Клод говорил, что он параноик и страдает манией величия, а ему я верю. Я не должен обманываться: этот человек не тот, за кого себя выдает. Он — притвора, и вовсе он не скромный, а спесивый. Он один из тех типов, у кого просто какая-то патологическая потребность остерегаться всего, что бы ни случилось, — точно, как Пике. Только Пике — это мелкая сошка и способен лишь перепутать CD-ROM с подставкой для банок с напитками, а Боэссон — это финансовый воротила, он жаждет завоевать весь мир.
— Потому что эта история ничего общего со слиянием не имеет, я же тебе уже говорил. Она этого дела абсолютно не касается. Он мне доверился, рассказал по секрету свою историю без всякого умысла.
Он считает себя всемогущим, но тем не менее то, что он так хочет знать: зачем Штайнер приходил сюда, он не узнает никогда. А потому как крутости сказать ему «нет» у меня хватает, он и причину, по которой я отказываюсь открыть ему этот секрет, не узнает. Ха-ха. Похоже, что он превратился в слишком маленького мышонка. Э-э-эх, высокомерие власти иногда оказывается очень кстати, ох, как кстати: громадные машинищи, роскошь, личные водители, телохранители, еще тот характер, ох, как все это бывает полезно. Замолчал он не случайно, вероятно, размышляет, не поздно ли еще отдать мне приказание, до сих пор он ограничивался лишь вежливыми просьбами, а мне в это время в голову пришла одна мысль, она и Штайнера касается точно так же, как и его, но только в присутствии Штайнера я об этом как-то не подумал: а подумал я вот о чем: несмотря на всю их власть, ни один из них не знает причину, по которой оказался здесь. Если бы Лара не умерла, думаю я, он бы здесь никогда не оказался. Если бы она не умерла в тот день, когда я спасал жизнь Элеоноре Симончини, его бы здесь не было. Если бы рано утром я в шутку не сказал Клаудии, что подожду во дворе, пока она не выйдет из школы после уроков, и потом бы не решил поступить так всерьез, если бы на следующий день мне не захотелось повторить ей то же самое и сделать так же, и если бы тогда мне от этого не было так хорошо и привольно, сейчас он бы здесь не стоял. Его бы здесь не было и в том случае, если бы шесть лет назад мы записали Клаудию в ту же частную школу, где она проходила дошкольную подготовку, и мы бы ее записали туда, если бы в течение шести месяцев жизнь родителей Лары не оборвала одинаковая у обоих форма рака желез, поскольку за учебу Клаудии платили-то они, яростные апологеты частного образования, это был их подарок любимой внучке, и записать ее в государственную школу, не вызывая их неудовольствие, было бы просто невозможно. И если бы после смерти родителей Лары мы бы записали ее в любую другую симпатичную нам государственную школу, например, имени Россари-Кастильони, ведь она и к дому была поближе, а следовательно, и удобнее для нас, как раз туда Марта уже и Джованнино записала, но, согласно общественному мнению, которое, кстати, мы с Ларой так и не удосужились как следует проверить, там намного больше беспорядка, чем в этой, по этой самой причине мы до последнего дня не могли принять решения; и если бы, в конце концов, Лара не сказала мне: «Решай сам», — и если бы я, решая, не сделал того, о чем я ей так никогда и не рассказал, то есть не посоветовался бы с Аннализой, моей секретаршей, и не спросил бы у нее, не вдаваясь в подробности: «Какое из этих двух названий тебе больше нравится: Чернуски или Россари-Кастильони?», и Аннализа в то же утро, не имея ни малейшего понятия, о чем идет речь, не ответила со своим, как всегда, ошарашенным выражением лица: «Чернуски», — его бы здесь сейчас не было…