Айрис Мердок - Монахини и солдаты
— Дорогая, я очень хочу, чтобы ты была счастлива, очень хочу помочь тебе стать счастливой.
— Хватит ли у тебя на это сил?
— Сделаю все, что возможно и невозможно.
— Тогда я приду в себя, смогу что-то соображать. Какое это все безумие, отвратительное, ужасное, идиотское безумие!
— Мне не нравится идея идти туда, — проговорил Граф. — Эта женщина может наброситься на вас.
— С нее станется! — ответила Анна. — Она способна наброситься и на вас!
Граф выглядел обеспокоенным.
— Я, — сказал он, — очень хорошо понимаю желание Гертруды убедиться, что он получит письмо. В конце концов, эта женщина может уничтожить его, правда?
— Она может.
— Кто-то должен попытаться встретиться с Тимом наедине, чтобы Дейзи не знала.
— Кто-то должен.
— Думаете, она алкоголичка?
— Не знаю. Все возможно.
— Гертруда говорит, она понравилась вам.
— Мне ее жалко. Она живет в каком-то нездоровом сумрачном мире иллюзий, полуправды и алкогольного дурмана. В ее квартире просто пахнет всем этим.
— Я отнесу письмо, — предложил Граф.
— Ну хорошо.
Анна устала говорить об одном и том же. Они в ловушке, подумала Анна. Питер не может бороться с Тимом, а она — бороться за Питера. Так что в каком-то смысле они в одинаковом положении. Разве что она намного умнее и хитрее Питера.
— На мой взгляд, Гертруде следовало бы встретиться с Манфредом и обсудить положение, — сказал Граф.
Анна знала, что Гертруда в этот самый вечер обедает у Манфреда. И судя по всему, не сказала об этом Графу. Удивительно, что он так волнуется за Манфреда.
— Полагаю, теперь, после смерти Гая, он глава семьи. — Граф сказал это с таким безумно серьезным видом, что Анне захотелось его встряхнуть.
— Ах, семья! — раздраженно воскликнула она. — Никакой семьи не существует, все это выдумка.
— Выдумка?
— Притворство, игра, в которую они играют. Гертруда им безразлична. Они получают удовольствие от этой истории, от ее несчастья.
— Анна, вы несправедливы к ним.
— Ладно, Питер, я несправедлива, пусть будет так. Они хорошие, достойные, порядочные люди. Но тем не менее это не настоящая тесная семья. Я знаю, некоторые из них волнуются за Гертруду. Но у нее с ними мало общего. Она вышла замуж за Тима, чтобы освободиться от них.
— Вы действительно так думаете?
Вид у Графа снова стал тревожным. На белом лбу под спадавшими на него тонкими бледно-соломенными волосами вновь собрались морщины. Светло-голубые змеиные глаза глядели куда-то вдаль.
Спрашивает себя, как это повлияет на его шансы, думала про себя Анна. Они находились в ее квартире. Был вечер. Усталое позднеавгустовское солнце уже высветило резкую коричневую осеннюю кайму на листьях платана за окном. Гертруда попросила, если Анна не против, обсудить все с Графом. Анна отважно позвонила ему в офис и предложила встретиться у него дома. Он ответил, что нет, мол, лучше он придет к ней. Анна под разными предлогами продолжала бывать у себя в квартире. Она хотела, чтобы было известно, что у нее по-прежнему есть свой дом. Она не знала когда, но может вдруг понадобиться сбежать с Ибери-стрит. Похоже, Граф еще не приглашал Гертруду к себе, иначе Гертруда не преминула бы упомянуть об этом. Он вел свою игру, так же тщательно продумывая ходы, как и Анна.
— Нет, на самом деле я так не думаю, — ответила Анна. — Сама не знаю, что я думаю.
Питер немного помолчал, а потом неожиданно и с чувством произнес:
— Бедный Тим.
Анна почувствовала такой прилив любви, что даже сделала легкое движение, будто желая сжать его руку.
— Хотите чего-нибудь выпить? — предложила она.
— Спасибо, нет. Все против него.
— Он сам против себя. Но вы правы. Нам нравится, когда есть грешник, которого мы можем отвергнуть и изгнать в пустыню. Мы избываем собственный страх наказания, думая о других как о грешниках.
— Совершенно верно. Люди радуются, видя беды и прегрешения других. Всю вину возложили на него.
Анна подумала, не перейти ли им теперь к Гертруде, к ее доле ответственности. Но оба решили не касаться этого.
— Конечно, он тоже нуждается в помощи, — сказала Анна. — Мне кажется, ему следует порвать с той женщиной. Если он останется с ней, то окажется в мутной атмосфере безделья и пьянства. Может и сам превратиться в алкоголика.
На сей раз Граф не снял пиджак. Он сидел у окна, в кресле с прямой спинкой, сложив длинные худые руки на коленях. Из белоснежных крахмальных манжет рубашки торчали костлявые запястья и кисти рук, бесцветные, как вываренные, на фоне полноцветия жизни. Еще не скрывшееся солнце никак не сказывалось на Питере, разве что отбрасывало едва заметный розоватый отблеск на его гладкие щеки. Он сутулил и кривил плечи, словно пиджак мешал ему; иногда он хмурился, и на лбу над бровями появлялись маленькие впадинки. Ох, Питер, Питер, я люблю тебя, обожаю, желаю, думала про себя Анна. Боже, как люди умеют скрывать свои чувства от других.
— Снимите пиджак, Питер.
— Нет-нет, мне и так хорошо.
Граф после первоначальной неистовой откровенности, устыдившись, может быть, ее, перестал говорить с Анной о своей любви, хотя она понимала: грустная его молчаливость предполагает, что ей все известно о его переживаниях и она сочувствует ему. Если б, если б… если б взять его сейчас за руку. Но Питер отдалялся, менялся, замыкался, сторонился в своей надежде. И разрыв между ними рос по мере того, как крепла его надежда, но ради всех его надежд она не могла отказаться от своих. Возможно, Тим вернется и Гертруда простит его. Возможно, Питер в конце концов просто будет не нужен Гертруде. Возможно, она выйдет за Манфреда. Или за Мозеса, или за Джеральда, или за кого-то совсем другого, кого когда-то тайно любила. Все эти мысли настолько были знакомы Анне по бессонным ночам, что представлялись как реальное место, лабиринт тропинок, город с улицами.
Как бы то ни было, несмотря ни на что, время шло, и Анна, терпеливо продолжая следить за тем, чтобы Гертруда смогла излечиться от безрассудной любви к рыжему, стала задумываться о восстановлении собственной психики. Ей тоже хотелось успокоиться, окончательно убедиться, что с Тимом покончено навсегда. Не найдет ли она покой, постепенно, по мере того как будет угасать ее надежда? Покой, пусть и в постоянном служении одновременному счастью Гертруды и Питера. Это нелегко. Она была ужасно одинока. Не виделась ни с кем, совсем ни с кем, кроме Гертруды и Питера. У нее пропало всякое желание искать общества других людей, хотя иногда она чувствовала, что это необходимо, — так больной может попытаться есть через силу. Можно было встретиться с ученым иезуитом (он приглашал ее на ланч), пойти на один из вечеров у Манфреда, и Джанет Опеншоу звала ее на чашку кофе, некая экуменическая группа (как только они прознали про нее?) просила прочитать им лекцию. Но для нее было немыслимо повернуться лицом к миру. Она хотела оставаться в своем убежище с одолевавшими ее демонами.
Она пыталась обращаться мыслями к тому необычному посетителю, черпать силы в его реальности. После его появления к ней вернулась способность иногда ощущать покой, тишину тела, которая глушила ноющую боль в костях. Она ощущала, как что-то плывет в голове, будто покой, как белый туман, беззвучно заполняет череп. Порой она пыталась говорить без слов со своим гостем. Он по-прежнему представлялся ей фантомом, призрачным существом, потерявшимся странствующим духом. Может, он был в некотором смысле здешним — малый бог, оставшийся от утраченного культа, о котором даже он забыл. Или же, вернее, его «здешность» обусловливалась всею Вселенной, посылающей свое сияние с духовной монадой? Она оставалась убежденной, что он был ее Христом, только одной ее. Он все, что она имеет, говорила она себе. Так или иначе, это было истинное явление. Глядя сейчас на руки Питера, она думала о руках того, без ран на них. «У меня нет ран».
Ломая голову над сущностью своего посетителя, Анна, конечно, не забывала думать и о былом друге, старом традиционном общем Христе, религиозной фигуре, которую так хорошо знала с самого детства. Она была изумлена, обнаружив, что избегает представлять себе его страдания на кресте как жуткую непостижимую пытку. Теперь это было как нечто такое, о чем она прочла в газетах, вроде страшных вещей, которые бандиты или террористы творят со своими жертвами. Многие из посвятивших себя религии придерживаются традиционной практики погружения в глубокие длительные размышления о Страстях Христовых. В ее монастыре это не поощрялось (к фанатичной монахине, у которой проступили стигматы, отнеслись как к больной, нуждающейся в лечении), и сама Анна не чувствовала необходимости в этом даже в то продолжительное время, когда образ Распятого почти неустанно преследовал ее. Она знала о Страстях, но понимала их шире, как на знакомых картинах, где над страдающим Христом на кресте изображены ангелы или взирающий на него Отец Небесный. Теперь не было ни ангелов, ни Отца, только человек, окровавленный, испытывающий невыразимые муки, которые она впервые в жизни смогла осознать как реальные. Она была потрясена, ей стало дурно; и прежнее чувство надежности сменилось чувством нравственной нечистоплотности и потерянности. Чистота и ясность покинули ее. Ей доставляло удовольствие думать о Тиме и Дейзи как о порочных развратниках. Питер, а не она, пожалел Тима. С этого момента она вернулась к своему собственному Христу, чтобы получить передышку, которую давал его пустой белый туманный покой. Конечно, она страдала. «Гвозди вбивали в запястья». Но он говорил не о страдании, а о смерти. Страдание — это задача. Смерть — доказательство. Сидя близко к Питеру и глядя на его руки, Анна вдруг настолько явственно почувствовала присутствие иной, сверхъестественной силы, что она встала, чтобы пойти на кухню, убедиться, не там ли Он снова. Одновременно она вполголоса пробормотала: «Смерть».