Леонид Пантелеев - Верую…
(Ходили слухи, будто на Лисьем Носу вешают. Вешали).
Так и есть. Свернули на деревянный мост через Кронверкскую протоку, проехали Иоанновские, а потом и Петровские ворота… На ярко освещенной площади у собора автомобиль остановился. Что там такое? Что это за люди в черном, с винтовками?.. Матросы!..
Кто-то распахнул дверцу мотора:
— Вылазьте!
На этот раз Горемыкину помогли депутат Родичев и унтер.
— Идти за мной! Руки за спину, — приказал какой-то высокий матрос с кольтом на поясе и двинулся в сторону собора.
Хабалов и Горемыкин пошли за матросом.
— Стать лицом к стенке, — приказал тот.
У собора, осыпанные снегом, уже стояли лицом почти вплотную к стене все, кого увезли из Таврического раньше. Стал и Хабалов. За спиной слышались какие-то деловые спокойные голоса, поскрипыванье шагов, звяканье оружия… Там к чему-то готовились.
Падал снег. Слышно было, как подъехали еще две машины. Раздавалась команда:
— Стать лицом к стенке!
Рядом с Хабаловым уткнулся лицом в желтую стену тот старичок сенатор, который упал давеча со стула.
«Что же это такое? Неужели расстрел? Без суда и следствия?»
Хабалов мелко покрестил грудь.
«Помоги, господи… Прости, господи! Да будет воля твоя!»
И в ту же минуту услышал громкий, раскатистый голос:
— Арестованные! Слушай меня! Нале-е-ево!
Хабалов повернулся. Другие замешкались. Горемыкин повернулся направо.
— За мной! — приказал тот же голос.
И они пошли нескладным гуськом, один другому в затылок — через всю площадь к узкому проходу между крепостной стеной и зданием Монетного двора.
И опять с двух сторон их эскортировали вооруженные люди — на этот раз не преображенцы, а матросы Гвардейского экипажа…
В сенях бастиона Хабалов увидел знакомого — гвардии полковника Иванишина. Когда-то вместе учились. Теперь это был начальник бастиона.
— Милости просим… милости просим, — говорил он, улыбаясь, как радушный хозяин…
Через пять минут Сергей Семенович Хабалов очутился в одиночной камере второго этажа Трубецкого бастиона. Когда дверь за ним захлопнулась и в скважине повернулся ключ, он снял папаху, перекрестился и сел на железную кровать с пружинистой проволочной сеткой.
67. СОРОК ТРИ ГОДА СПУСТЯЖизнь Наталии Сергеевны текла в уже привычном, уже устоявшемся русле. Были и радости в этой жизни. После долгих мучений, после чуть ли не трехлетнего хождения по мукам, получила она наконец комнату — бывшую кухню, теплую, с плитой, с отдельным ходом, специально для нее прорубленным. Дважды ездила с молодой приятельницей и Воронеж — один раз заказывать, а другой — получать ортопедическую обувь. Эти поездки оставили в ее памяти след куда более яркий, феерический, чем давние поездки в Берлин, Париж и Лондон.
Случалось, что открывались какие-то просветы в отношениях с детьми: вдруг получит письмо не очень сухое, не очень насмешливое, и покажется, будто не одна она на свете, что есть у нее семья, близкие, что кто-то любит ее, кто-то помнит о ней, ждет ее.
А то вот заболела дочка. Не очень даже серьезно, что-то вроде радикулита или ишиаса, но зять сообщает, что Ируся лежит больная, что ей делают уколы, и для Наталии Сергеевны этого достаточно: в ней просыпаются материнские чувства, среди зимы спешно собирается она, укладывает в чемодан банки с маринованными вишнями и кулечки с сушеной малиной, туда же пристраивает две-три бутылки своеручного изготовления наливки — и трогается в дальний и нелегкий путь: на Север, в Сибирь, в тот далекий глубинный район, где работает агрономом ее Ируся.
Приезжает, когда дочь уже на ногах, а у зятя запой. Первые дни тем не менее все идет гладко. Получаю открытку, и от нее, от этой открытки, как бы сияние исходит:
«Порадуйтесь за меня! Я чувствую, что здесь я не квартирантка, что живу в своей семье, у своих близких».
А потом наступает долгое молчание, и только недели через две-три приходит письмо из Россоши. Переписывать или пересказывать его не хочется — тошно. Пожалуй, только одну фразу выпишу:
«…Каждый день я слышала:
— Вот навалилась на мою шею барыня, помещица!..»
И снова все идет по-заведенному. Встает чуть свет, топит плиту, приносит из колонки воду, варит кофе, читает газеты, пишет письма, скалывает лед у крылечка, стоит в магазинных очередях, просиживает часами в районной библиотеке, встречается со знакомыми, принимает и у себя гостей, угощает их, а позже, когда гости уходят, убрав со стола и вымыв посуду, потрошит очередную тетрадь в клеточку и опять пишет письма. Оказывается, для нее это теперь — главная радость. В этих своих многостраничных посланиях она возвращается в молодость, в детство, в космические дали прошлого. Иногда ей как бы удается воскресить тех, кого уже давно нет в живых: отца, жениха, милого Ларю… Вообще в ее власти вернуть к жизни любого, кто встречался когда-либо на ее пути: государыню, К. Р., горничную Аннушку, генерала Белого, чекиста, который ухаживал за нею на станции Лозовой, полковника Провоторова, голландского посланника Удена Дейка, деревенскую девочку, которую она года три назад готовила к экзаменам в техникум, кучера Степана, певца Шаляпина, классную даму Вейде, верховую лошадь Диану…
Здоровье у Наталии Сергеевны завидно крепкое, лекарств она, кроме «профилактического йода», никаких не признает, в поликлиниках и аптеках не бывает. Но все-таки возраст не может не заявить о себе: то голова вдруг закружится, то поясница после работы заноет… А то еще редкая гостья — бессонница навалится, и тогда никакие мысли о прошлом не спасают, тогда до утра только черное будущее перед глазами.
Но вот опять почтальонша приносит письмо — на этот раз с Юга, с Украины, от Юрия. Тон этого письма — привычный, лихой, иронический, даже ернический: Юрий Борисович все подтрунивает, посмеивается над своей милой старенькой старушкой. Вышучивает, например, ее не по возрасту легкое отношение к переездам — не успела вернуться из Воронежа, ан, гляди, уже держит курс на тайгу, едет к дочери.
«Нам остается только получить космограмму с таким, примерно, содержанием: Сатурн, 35-го сатурналия 45 час. 98 мин. Лечу на Венеру, подробности письмом…»
Но в конце этого брызжущего юмором послания взгляд Наталии Сергеевны останавливается на таких необычных словах:
«Почему бы тебе, милая старушка, не приехать и к нам? Приезжай, оставайся у нас сколько захочешь».
И вот опять какой-то маленький, но светлый и теплый огонек зажигается в ее сердце. Срочно заказывается билет. Укладываются в чемодан бутылки с наливками, банка с маринованными грибами собственного приготовления — теми, что так любит Юрка, и через два дня — не с Сатурна, а пока что из Россоши дается телеграмма:
«Выезжаю встречайте».
Ехать к сыну не намного легче, чем в Сибирь к дочери: три или четыре пересадки. Приезжает она в Н. рано утром, еще затемно. Стоит на площадке, у своих чемоданов, и с трепетом вглядывается в толпу на перроне: встретят ли, и кто встретит?
И вдруг слышит:
— Мама!!!
Сын! Юрка!
Много ли ей надо, измученной, истерзанной жизнью старой женщине? Столько лет не плакала, казалось — разучилась плакать, а тут уронила голову ему на плечо и зарыдала.
А он стоит, опустив руки, моложавый, красивый, но уже стареющий, полнеющий, и не знает, что делать, что ей сказать.
— Ну, полно, мама. Что ты? С какой стати?!
И вот в деревню под Лугой, где мы проводим это лето, приходит очередная люминесцирующая открытка:
«Я счастлива, я дома, я в своей семье…»
А я читаю и не верю, уже не могу верить в устойчивость, прочность этого счастья.
В следующем письме еще нет никаких жалоб, но есть как бы предчувствие их:
«…У меня все благополучно: обхожу мирно подводные рифы и мели и не теряю самообладания. Ваши наказы и советы еще поддерживают меня…»
А в постскриптуме просит меня писать на такое-то отделение связи до востребования.
Писать до востребования я не захотел, отклонил этот способ переписки.
Тогда она написала:
«Ничего не пишите мне сюда о нем».
И в течение нескольких месяцев у меня не было возможности узнать что-нибудь новое о Сергее Семеновиче Хабалове. Во всяком случае, я не мог задавать никаких вопросов, довольствуясь лишь тем, что она сама считала нужным мне рассказать.
68. ПИСЬМА НЕ О НЕМИз письма Н. С. Маркевич от 6.VIII.60 г.:
«…Спасибо Вам за моральную поддержку. Я сразу поняла, почему Вы написали именно открытку и почему именно здесь употребили такие сердечные и чрезмерно громкие, незаслуженные мною слова.
Конечно, открытку прочли, и, конечно, она вызвала удивление, даже сенсацию:
— Писатель?! О чем же, интересно, можно с ней переписываться?