Роберт Уоррен - Место, куда я вернусь
Я схватил его руку и попрощался. Но его ответное пожатие было очень слабым. На глаза за стеклами аквариумов навернулись слезы жалости к самому себе.
— Ciao! — воскликнул я, помахал ему рукой и громко произнес: — Caro vecchio ammazzacristiano![27]
Я продолжал свои розыски. Иногда прежние приятели предавались со мной воспоминаниям о добрых старых временах, словно речь шла о каком-нибудь особо веселом бойскаутском лагере. Или я сидел на террасе огромной виллы с видом на залитое светом звезд озеро Лаго-Маджоре, и прежний товарищ по оружию плакал, рассказывая мне, что у его жены только что появился молодой любовник, а он — которого я знал отчаянным храбрецом с пружинистой походкой пантеры — жалкий трус, потому что не может пристрелить любовника и покончить с собой, а вместо этого только пьет целыми днями. Он заявил, что весь мир прогнил, и он скоро станет маоистом — что он и сделал, как я впоследствии узнал из газет, и был застрелен полицейскими при попытке ограбления скорого поезда.
С другим старым товарищем я сидел за роскошным обеденным столом, потягивая изысканные вина, и слушал, как он хвастает своим состоянием, нажитым «all’americana» — на американский манер — на трущобах, наспех кое-как построенных в окрестностях Рима, ниже уровня Тибра. «Народ! — воскликнул он. — Нужно работать для народа! В этом смысл жизни!» И добавил: «Наше дело — святое, ведь в него вкладывает деньги и Ватикан!» И многозначительно подмигнул.
Но в Милане я встретился с «Карло» — с тем серьезным молодым художником, который на побеленных стенах нашего убежища упражнял свой впоследствии весьма хорошо оплачиваемый талант к забористому остроумию и беспощадной социальной критике и который теперь навел меня на след моего святого.
— Нет, — сказал он, расхаживая по гостиной своей в высшей степени элегантно отделанной в современном стиле миланской квартиры, изящно поворачиваясь, словно танцор, несмотря на свою округлость, и размахивая дорогой гаванской сигарой. — Нет, святому не место в этом мире, как и художнику. Смотри! — Он ткнул горящей сигарой в середину большой картины в дорогой раме, висевшей на стене. — Это единственная из моих так называемых серьезных работ, которую я сохранил. Все остальные уничтожил, а эту сохранил. Я думал, в ней — как бы это сказать — что-то есть. Может быть, в ней и вправду что-то есть — смесь благоговения, которое люди в прежние времена питали к этому миру, с новым постэйнштейновским его видением. Да — и вот почему я сейчас наконец-то прожег его сигарой — очень хорошей сигарой к тому же. Посмотри, дыра увеличивается. Уже занялся холст, расплетаются и тлеют нити. Эй, Сильвьета, погаси свет, — велел он своей красотке подруге. — Чтобы мы видели, как расползаются эти веселые красные червячки, которых ждет вечная тьма!
Подруга повиновалась.
— Завтра я возвращаюсь к сексу и политике. Они никогда не подведут, потому что и то и другое — не только самое долговечное, но и самое занятное, что есть в этом мире! — Снова включив свет, он сказал: — Но вернемся к нашему святому. Я имею о нем кое-какие достоверные сведения, и раз уж ты хочешь вернуть себе немного прежнего смысла жизни, ты должен повидаться с ним. Может быть, он даже уговорит тебя тоже стать святым, и тогда у нас будет два праведника!
Он подошел к стене, еще раз посмотрел на огромную дыру в своем полотне и налил нам благородного французского коньяка.
— Но святые непредсказуемы, — сказал он, — так что будь осторожен.
— Буду, насколько это окажется необходимо, — пообещал я.
— Кто бы мог подумать! — воскликнул он. — И это не кто иной, как наш Джанлуиджи, наш bell’uomo, наш красавец, которому эсэсовцы так разукрасили физиономию, которому они вырвали столько ногтей, — Джанлуиджи, которому мы всегда передавали пленных героев, не желавших говорить, и который всегда заставлял их рассказать все! Мы называли его нашей светской властью — помнишь? — ха-ха! И не кто иной, как он, оказался нашим святым!
— Ты уверен, что я смогу его найти?
— Конечно. Поезжай в деревню Аббадия-Сан-Сальваторе и разыщи последних четверых или пятерых монахов-цистерцианцев, которые остались там, на горе Амиата. У тамошних жителей горячая кровь, и никогда не знаешь, куда их заведет — в политику, в кровную месть или в набожность. В прошлом веке там был даже некий Лаццаретти, который сначала был доморощенным святым, а потом провозгласил себя явившимся в мир Спасителем. Позже, в 1878-м, его пристрелили карабинеры, чтобы не устраивал беспорядков. Там, на Амиате, они до того невежественны и упрямы, что даже летом 1948-го ничего не слыхали о приходе к власти демохристиан, устроили свою маленькую революцию, а потом веселились на площади, а молодого карабинера, который хотел только узнать, что происходит, разорвали в клочки. Ха-ха, они решили, что он казак! Потом явились полицейские, ну, они никому спуску не дают. Так вот, тогда у нашего святого и случился душевный перелом. Теперь он не может убить и мухи. Он — Тот Сумасшедший, Который Помогает Людям. Живет в лесу, в хижине, питается одними сухарями, пьет только холодную воду, много молится и изо всех сил старается помогать старикам, больным и увечным. Это он и есть.
С помощью одного из последних монахов-цистерцианцев, которые раскапывали руины крипты восьмого века, я разыскал среди гор, ущелий, лесов и заброшенных шахт, где добывали киноварь, нашего святого, и он рассказал мне, как лежит без сна ночи напролет, молясь за души людей, которых убил на войне. Он жил в пещере в полосе хвойных лесов, которые сменяют расположенные ниже по склону заросли бука. Он сказал мне:
— Я живу так, как должны жить все, кто, делая то, что казалось им необходимым, загубили свою душу. Я избран Богом, потому что гордился тем, что меня называли красавцем, и Бог изуродовал мое лицо, чтобы научить меня смирению. Но из-за грехов, совершенных моей плотью, я теперь не смею войти в церковь. Я лежу под дождем на камне снаружи и молюсь о том, чтобы стать достойным причастия.
Он разделил со мной сухарь, дал мне кружку воды из родника и обнял меня. Я расцеловал его в обе щеки, покрытые темно-красными шрамами в те дни, когда еще он не был святым.
Ночь я провел в деревенской гостинице, в шесть часов утра выпил того, что там называют кофе, и через полчаса уже спускался с горы на старом армейском мотоцикле, чувствуя какую-то пустоту и в сердце, и в голове. Что бы я ни искал, я этого, судя по всему, не нашел. Более того, я утратил даже те иллюзии, с которыми отправлялся в путь. И осталась со мной лишь старая истина, к которой все мы так отчаянно стремимся и которую, как неизменно выясняется, мы знаем с самого начала: каждый должен прожить свою собственную жизнь, а узнать, какой в ней смысл, у него все равно мало шансов.
Мне еще предстоял Рим и «римские похороны», как называл подобные церемонии доктор Штальман, и я надеялся, что тщеславие поможет мне это пережить. Влившись в поток машин, я направился к своему отелю с горячей водой, которая в том момент была мне очень нужна.
Глава XVI
Портье гостиницы «Инглитерра» выложил передо мной большую стопку писем со столь самодовольным видом, как будто это лично он, благодаря своим исключительным способностям, сумел преодолеть все козни железнодорожников и пилотов авиалиний и доставить мне почту. Получив мою благодарность и две тысячи лир за труды, он торжественно преподнес свой самый главный шедевр. Наклонившись ко мне с улыбкой, какой один «bell’uomo» поздравляет другого с удачным выпадом шпагой, он сообщил, что одна «bella signora» три дня подряд звонила мне почти каждый час, а в то утро сама пришла в гостиницу — «veramente bella, veramente chic!»[28] — и велела, как только я вернусь, немедленно вручить мне записку, потому что очень может быть, что вскоре она должна будет уехать из Рима, а уехать, не повидавшись с «il Professore», то есть со мной, для нее будет подобно смерти. С этими словами он сунул мне листок бумаги с записанным на нем номером телефона.
Как он объяснил, это телефон люкса в расположенной неподалеку гостинице «Хасслер» — тут в его голосе еще явственнее прозвучало поздравление, чем когда он сообщал, что дама «veramente bella», потому что можно быть как угодно «bella» и «chic», но не иметь столько денег, сколько стоит номер люкс в «Хасслере».
Я уже догадался, кем может быть эта дама, и размышлял, смогу ли, особенно после только что закончившегося погружения в историю Италии и в кусочек моей собственной истории, осмелиться на еще более драматический прыжок в прошлое. У меня перед глазами стояла картина, которую я видел так давно и так далеко отсюда, — измятая постель, женщина, лежащая ничком, уткнувшись в подушку, простыня, натянутая на выпуклость ягодиц до того особо волнующего места, где они только начинают раздваиваться, талия, которая кажется особенно узкой из-за того, что руки закинуты вверх, обхватив подушку с рассыпавшимися по ней светлыми волосами и спрятанным в нее навечно, без единого слова, лицом.