Меир Шалев - Русский роман
«Рабби» был неистощимым и достоверным источником новостей и историй. Это он передавал письма Шломо Левина городским сватам и тайком отвез его в Тверию на первое свидание с Рахелью. Это он неоднократно переправлял шифрованные записки Рылова и к нему. Это он сообщил, что молодые ребята из соседнего кибуца собираются напасть на нас с камнями и что новый племенной жеребец на экспериментальной конюшне обладает невероятными мужскими достоинствами («Его сноп как встанет, так и стоит прямо, как во сне у Иосифа»[178], — улыбался он). Это он с огромным воодушевлением распространял рассказы о подвигах Ури на водонапорной башне, после того как тот был пойман. Просеянные через решето сомнений, его сообщения позволяли сделать вполне серьезные выводы. Он сам вызвался вынюхивать повсюду следы Эфраима. Годами он расспрашивал и искал, потому что именно Эфраим (которого он стриг в закрытой комнате) достал для него кожаный шлем на базе у своих английских знакомых.
Пятьдесят лет подряд он приезжал стричь мошав. Он стриг дедушку, он стриг Эфраима, он стриг Авраама, моих мать и отца, Ури, Иоси и меня самого, всю нашу деревню. «Один учитель, один парикмахер, одна земля, — сказал Ури. — Какое успокоительное чувство преемственности». Я тоже прошел через его руки. В начале каждого лета к нему посылали всех деревенских малолеток для положенной ритуалом первой стрижки наголо. Так экономились деньги и укреплялись корни волос. Возмущенные малыши извивались в кресле и буянили, один только я, подчиняясь указаниям дедушки, сидел спокойно, ибо «агнец перед стригущим его безгласен»[179]. Других детей «рабби» приходилось удерживать силой, пока ему не удавалось одним быстрым движением провести своей щиплющей машинкой по голове, от лба до затылка, и выстричь широкую просеку в волосах. Потом он освобождал свою жертву. «Беги, дружочек!» — говорил он ему. Мальчик вскакивал и удирал со всех ног, но уже через какой-нибудь час возвращался и сам умолял парикмахера завершить работу.
Каждый год перед осенними праздниками деревенский Комитет нанимал «рабби» для тех немногих мошавников, которые собирались в нашей маленькой синагоге, и после праздников тот возвращался домой с пачкой денег, несколькими связанными курицами, ящиком гранатов, инжира и подобранного с очищенных лоз винограда, а если год был хороший, то и с полной банкой сметаны.
Теперь, когда он постарел и его руки стали дрожать «от долгих лет молитв и вождения мотоцикла», ему больше не доверяли тонкое дело стрижки и обрезания.
У него уже не было и сил петь молитвы или трубить в шофар, и он сам нашел нам нового кантора, из своих родственников, — ортодоксального еврея из города, что за голубой горой.
Комитет послал к поезду Узи Рылова на открытом рабочем джипе. Все семейство Вайсбергов — сам новый кантор, его жена, взрослая дочь и двое маленьких близнецов — было потрясено стремительной, в клубах пыли, ездой по полевым дорогам, а также обнаженными плечами самого Узи. Жена и дочь негодующе оттолкнули его руку, когда он хотел помочь им спуститься с джипа, и уже через час после их прибытия моих ноздрей коснулся сладкий запах незнакомого варева, доносившийся из дома Ривки и Авраама.
Новый кантор не был похож на своего предшественника. Он не знал никого из наших людей, и земля Долины ничего не говорила его душе. Уже на следующий день его жена развесила на Ривкиной веревке постиранные вещи, подобных которым в деревне никто не видел, а потом Вайсберг вышел на веранду и начал упражняться на шофаре. Пронзительные воющие звуки резали воздух на дрожащие полоски и подняли с деревенских крыш сотни голубей.
Канторские близнецы поразили деревенскую детвору своими пейсами, длинными чулками и гигантскими бархатными кипами, что покрывали их бритые головы. Ошеломленные деревенским солнцем, свежими фруктами, запахами полей и коровников, они прокрадывались во дворы, чтобы посмотреть на живое куриное и телячье мясо, и все время переговаривались друг с другом на быстром языке, которого никто не понимал из-за его странного звучания. Их особенно испугало непонятное поведение коров, которые нагло напрыгивали друг другу на зады, и лошаки, эта помесь лошадей и ослов, которые казались им нечистыми порождениями преисподней. Деревенские дети указывали на них пальцами и насмехались с безопасного расстояния. Приблизиться они не решались, потому что дети кантора были очень странными и необычными. Пинес смотрел на них, как будто силился что-то припомнить и понять, но дни собственного детства давно выветрились из его памяти.
«Я откуда-то знаю этих детей, — повторял старик, — но никак не могу припомнить откуда».
Смуглая и строгая, как ее отец, дочь кантора проводила большую часть времени в доме, хотя вечерами я видел, как она, в длинной, до пят, юбке, прохаживается по пальмовой аллее, рука об руку со своей матерью. Очень разнились они от наших краснощеких женщин и деревенских девушек, чьи чувственные соблазнительные ароматы доносились уже издалека. Мать и дочь шли маленькими шелестящими шажками, опустив глаза, и, казалось, старались не замечать попадавшихся им навстречу здоровяков-мошавников и их сыновей с распахнутой голой грудью, заслоняясь от них зажатыми в пальцах крохотными маленькими платочками, непрерывным бормотанием под нос и броней черных одежд, которые начисто исключали любые догадки или предположения.
Как-то вечером Бускила пригласил семью Вайсбергов посетить наше кладбище. Мы с Ури взрыхляли цветочные грядки, а Пинес сидел рядом. Бускила объяснял гостям, кто здесь похоронен, а кантор, качая головой, говорил: «Доброе дело выпало вам, доброе дело». Он не знал, что мы хороним людей в гробах, без нищих попрошаек и без надлежащих молитв.
Когда они подошли к нам поздороваться и я распрямился, меня поразила красота канторской дочки. Ее кожа была цвета глубокой и волнующей смеси персика и оливы, опущенные темные глаза сияли под точно и смело очерченными серпами бровей. До этого я видел только женщин Долины. Они были либо слишком старыми, либо не вызывающими интереса, потому что я видел их с детства и до самой зрелости.
— Это господин Яков Пинес, наш учитель, — объяснил Бускила кантору, — это мой хозяин Барух, а это Ури, у родителей которого вы живете.
— Приветствуем гостей, — сухо сказал Пинес.
Кантор улыбнулся.
— Приветствуем хозяев, — сказал он. — Меня зовут Вайсберг. Спасибо за гостеприимство.
— Осторожнее входите в нашу кухню, господин кантор, — сказал Ури. — Как бы на вас не набросилось что-нибудь квасное.
— Прекрати, Ури! — напрягся Пинес.
— Квасное? — Кантор еще не знал моего двоюродного брата.
— Вы ведь едите только мацу в Йом-Кипур[180], не так ли?
— Постыдись, Ури, хватит! — упрекнул Бускила. — Простите его, господин Вайсберг.
— Мы привезли себе еду из дома, — хихикнули маленькие близнецы. Но их отец помрачнел и велел им замолчать.
Меланхолия позднего сентября повисла в воздухе. Все стояли молча. Из далеких апельсиновых рощ уже доносился сильный запах осенних удобрений, и грусть умирающего лета слышалась во вздохах гусей Якоби. Они прижимались к сетчатым стенкам своих загонов и стонали от боли, глядя на птиц, летевших в Египет.
«Лето и зима, ласточка и журавль»[181], — сказал Пинес тем торжественным тоном, которым он в свое время учил нас библейскому стихотворному размеру. На лице его блуждала улыбка человека, который вновь прислушивается к смене сезонов в собственном теле.
«Прошла жатва, кончилось лето»[182], — ответил кантор цитатой на цитату и улыбнулся, успокоившись.
Я ощущал конец лета в сожженных солнцем листьях, медленно слетавших с деревьев в саду, в нежном прикосновении ветра к моим обнаженным плечам, в том, как умолкли вдруг горлицы, какими прореженными выглядели склеенные из жеваной древесины гнезда бумажных ос. Осиротевшие пчелы Маргулиса, утратив былой энтузиазм, сонно летали в воздухе в поисках остатков винограда или инжира, ускользнувших от глаз собирателей. По утрам, возвращаясь из ночных блужданий, я замечал вставшие дыбом перья на телах воронят, неподвижно лежащих на корке инея под кипарисами. Росы стали выпадать чаще, и на сиденье трактора собирались теперь маленькие и холодные лужицы, стывшие во впадинах, продавленных крестьянскими задами. После обеда в небе Долины собирались перистые облака. Пинес, Рахель, Рива и Тоня посеяли в своих огородах редьку и цветную капусту, собрали картошку, подрезали и убрали мертвые ветки с помидорных кустов. Одни лишь ухоженные и сытые цветы на «Кладбище пионеров» не обращали внимания на смену сезонов, и воздух над ними по-прежнему светился и дрожал, как вокруг лица канторской дочери.