Меир Шалев - Русский роман
«Ты меня раздавишь, животное! — застонал он со сдавленным смехом. — Ты сам не знаешь, какой ты сильный».
Он выглядел хорошо. Худой и насмешливый. Обаятельный и неотразимый, как всегда. Мы поехали домой. Ури разглядывал обработанные поля. Вокруг пробивались белые бородки хлопка, багровели первые гранаты, перенимая черед у последних сомерсетских персиков. Вдали на первой осенней пахоте трудился большой красный трактор. Мы поднялись на дорогу, параллельную ограде «Кладбища пионеров». Ури умолк и с изумлением смотрел на памятники, на изобилие зелени, цветов и декоративных деревьев.
«Куда ты деваешь заработанные деньги? — спросил он, когда мы вошли во времянку. — Здесь же ничего не изменилось!»
Я по-прежнему спал на своей старой кровати и вытирался большой мягкой простыней дедушки. Оловянные чашки и стеклянные тарелки бабушки Фейги все еще служили мне в кухне.
Мы пили чай, ели вкусный пирог, который Ури привез мне в подарок, а вечером я предложил ему дедушкину кровать, потому что по просьбе Комитета передал дом его родителей семье кантора, который приехал в мошав на Дни Покаяния[177], чтобы вести праздничную службу в синагоге.
Всю ночь мы лежали без сна, Ури и я.
— Завтра с утра, — сказал он, — мы сходим к Пинесу. И может быть, съездим в дом престарелых, навестить Элиезера Либерзона.
Я был несколько удивлен этим предложением, потому что Ури даже дедушку не так уж часто навещал в доме престарелых.
— На этих эскаваторах у меня остается много времени подумать, — сказал он. — Либерзон — вот мой старик в нашей деревне. Не Пинес и даже не дедушка.
— Все ищут образцы для подражания, — ответил я. — Бускила все еще думает, что Пинес — святой, а Пинес написал в нашем листке, что ты тоже какой-то особенный.
— Для Пинеса я всего лишь экзотический представитель класса млекопитающих.
Я услышал, как он смеется в темноте. Дрожь удовольствия мелкими волнами пробегала по моему телу.
— Я раскаиваюсь, — добавил он, помолчав. — Я раскаиваюсь во всем том, что случилось тогда на башне. Я был мальчишка, и они соблазнили меня. Я был для них развлечением, орудием мести или игры. Жаль, что я сразу не пошел к Элиезеру Либерзону, когда все это только начиналось.
— Он вышвырнул бы тебя из своего дома, — сказал я. — Особенно после того, как ты в придачу трахнул еще и дочку его Даниэля.
— Никуда бы он меня не вышвырнул, — ответил Ури. — Он бы со мной поговорил. Но теперь это уже не важно. Я научился сам. Ты сейчас разговариваешь с самым моногамным мужчиной в Долине и во всем мире.
— Не каждому удается найти такую жену, как Фаня, которая стоила бы пожизненной преданности, — сказал я.
— Ты ничего не понимаешь и говоришь глупости, — сказал Ури. — Любая женщина стоит преданности на всю жизнь. Это не от нее зависит. Это вопрос выбора. В Фане не было ничего особенного, кроме любви Либерзона. Она была не более чем зеркало, которое Либерзон не уставал начищать и перед которым он выполнял свои шпагаты и пируэты. Плясал, и пел, и поклонялся самому себе. Таково большинство женщин.
— А дедушка и Шуламит?
Ури приподнялся.
— Дедушка решил, что Шуламит стоит преданности всей жизни, — сказал он медленно и убежденно, как будто давно уже сформулировал это для себя, таким тоном, каким дедушка произносил свое «они-изгнали-моего-сына». — Хотя она не стоила преданности даже на две минуты. И это именно то, что он сделал, даже если попутно он убил бабушку, а саму Шуламит не видел почти всю свою жизнь.
— Ты стал рассуждать, как твоя мать, — рассердился я.
Ури рассмеялся:
— Вы с моей матерью никогда не ладили, но учти — она неглупая женщина. Совсем неглупая. Она вовремя вытащила отсюда моего отца. За две секунды до того, как догорел фитиль.
Он включил дедушкину лампу у кровати и сел в постели. Обнаженный торс — худощавый, тонкий, великолепный. От той ночи, когда его избили, остался только широкий шрам над левым соском, след от удара носком тяжелого сапога. Он полез в свой деревянный чемодан и вытащил конверт. «Я получил от них письмо», — улыбнулся он и показал мне фотографию большого белого дома среди пальм. Ривка в желтом платье сидит на затененной деревянной веранде, прихлебывая из огромного бокала какой-то красноватый напиток с кубиками льда, ее круглые глаза радостно сверкают над срезом стекла. Авраам — в коротких штанах и серой майке, борозды на лбу мягкие и влажные на тропическом солнце — инструктирует группу черных людей в коровнике, который выглядит как гибрид лаборатории и дворца.
— Да, — сказал я. — Это ей удалось. Я не обвиняю ее. Хорошо, что ты не видел своего отца, когда он вернулся с допроса Иошуа Бара.
Я хорошо ее помню — с этим выражением решимости на лице, хлопотливую, как глупая, упрямая курица. Она вложила в это дело весь свой куриный мозг. Когда Авраам вернулся с допроса и свалился в коровнике и она поняла, что должна увезти его из мошава, она бросилась к своему брату. Он был знаком с подрядчиками, которые специализировались на земляных работах, с торговцами оружием, с крупными воротилами, чья невидимая сеть раскинута по всему миру, и с посредниками, прозрачными, как воздух, незримыми для всех, видящими все. «Мой брат мне поможет, — повторяла она, — мой брат мне поможет». И вдруг стала приветлива со мной. «Я еду поговорить с ним. Хочешь что-нибудь передать Уреньке?»
Она съездила, вернулась и никому ничего не рассказала. Но через несколько дней в мошав прибыли три незнакомых человека. Холодно и молча ходили они по нашему двору, всегда сохраняя одинаковое расстояние между собой, как те маленькие мушки, что зависли в полутьме сеновала и медленно кружат на одном и том же месте, и все время измеряли, оценивали, беседовали с Авраамом и подолгу наблюдали, как он работает в коровнике. Их гладкие костюмы сверкали, как грудки голубиных самцов, и пылинки с соломинками не решались присесть на их аккуратно уложенные прически и зеркальные носы их туфель. Если бы скрестить адвоката Розы Мункиной с шотландским офицером-десантником, подумал я, вот так бы выглядело их потомство.
Один из них сфотографировал Авраамову молочную ферму и переписал его цифры и таблицы, а через месяц после этого визита прибыли грузовики и покупатели. Авраам продал весь свой скот и электрическое и пневматическое оборудование, оставил мне только синий «фордзон-декста» и уехал, прихватив с собой несколько дюжин пробирок с замороженной бычьей спермой и сопровождаемый женой и четырьмя беременными первотелками, которые все поворачивали головы назад и испуганно мычали. На Карибских островах его ждали государственный контракт, дети, жаждущие молока, неограниченный бюджет и веселая, простая земля, не зараженная священными костями и ядовитыми солями чаяний и спасений.
Ключ от своего дома они оставили мне, но я не ушел из времянки и лишь иногда заглядывал туда — проветрить комнаты и открыть краны, чтобы не забились водопроводные трубы. Доильные стенды в коровнике покрылись толстым слоем паутины, пауки-прыгуны и гекконы вылавливали там мошек, и по ночам я слышал слабые потрескивания кафельных плиток, которые лопались сами собой.
Только через несколько недель умолкли последние отзвуки мелодий дойки и чавкающих ртов над кормушками, затих свист сжатого воздуха и перестали слышаться шлепки навоза, падающего в сточную канаву. Былые молочные потоки превратились в рассыпчатый желтоватый порошок. Он покрыл пол толстым слоем, и ходить по нему босиком было приятно.
Вот так, сказал я себе, выглядела, наверно, наша деревенская кузница, когда братья Гольдманы вышли из дедушкиных рассказов и ушли на войну.
— Он ждал Шуламит, только чтобы отомстить ей, — сказал я Ури.
— Малыш, — сказал Ури — ты ничего не понимаешь. Помнишь, как Пинес объяснял нам кругооборот кислорода при дыхании? Он тогда поставил тебя перед классом и надел тебе на голову бумажный мешок, который прилегал к твоему рту и носу.
— Помню, конечно, — ответил я. — Под конец я просто упал в обморок.
— Это потому, что ты был хороший мальчик, а Пинес забыл сказать тебе, когда прекратить, — усмехнулся Ури.
— Ну и что? — обиделся я.
— Дедушка всю жизнь жил с таким вот глупым мешком, который Шуламит прижала к его носу, и дышал ядовитым воздухом безнадежной любви. Эта гниль отравляла его, сводила с ума и убила почти сразу после ее приезда. Как ты думаешь, почему он умер так быстро и как он мог знать заранее, что умирает?
— Он был стар, — сказал я, — он сам сказал это доктору Мунку.
— Я никогда не верил нашему дедушке так, как верил ты. И я трахнул жену доктора Мунка через месяц после того, как она появилась в мошаве, — презрительно сказал Ури. — Так что ты уж мне поверь — этот доктор тоже ничего не понимает ни в любви, ни в болезнях.