Джон Гарднер - Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы
Я сказал:
— Ты повесила его портрет у себя в комнате, Августа? Ты каждый божий день глядела на этого инфернального урода и так притерпелась к его злодейству, что даже позабыла его спрятать, когда я в первый раз пришел для переговоров?
Я почувствовал, как она вся напряглась, задрожала точно натянутая струна. Но ответила она так:
— Я на него даже не смотрела, Джонатан. Незачем было. Он запечатлелся у меня в глазах, точно пятно на сетчатке, и виделся мне всюду, куда ни взгляну. Мы держали его на стене, потому что надо было научиться с этим жить, ведь мы…
Выражение внезапного ужаса в чертах ее застывшего лица побудило меня резко обернуться. Не отпуская ее, я поглядел назад — в десяти шагах от нас стоял капитан, фигура, материализовавшаяся из Ниоткуда. Просто стоял, сгорбленный и безмолвный, как неживой, и разглядывал носки своих башмаков. Сердце у меня бешено стучало, но я сказал:
— Рассказывай дальше.
— Мы здесь, чтобы найти его, Джонатан.
— Но ведь он давно утонул. И портрет, и корабль…
Не отводя безумного взгляда от неподвижной старческой фигуры, переполненная страхом — а может, это был дикий, буйный восторг, — Августа повторила:
— Мы здесь, чтобы найти его, встретиться с ним, понять его, если возможно, понять… все.
Кругом нас, повсюду, стоял запах суши, осязаемый, живой; зеленые деревья тянули к нам ветви через тысячу миль водной глади, неколебимой, как мегалитическая дверь, как слепой каменный глаз во мраке. Мир потяжелел. Корабль низко сидел в воде — большое черное надгробие убитому киту.
Я спросил:
— Многие ли на судне знают о вашей дели?
— Одни офицеры, конечно.
— И, вы думаете, они одобряют?
Она ответила не сразу, все так же дрожа и крепко сжимая пальцами мои запястья. Выражение страха и восторга не покинуло ее лица.
— Джонатан, доверься мне. Доверься нам, мне и отцу. Верь в нас!
Она закинула голову, словно старалась изобразить деревянную древнюю статую какой-то святой.
Я молчал.
— Верь в нас! — шепотом. Голова вскинута, а сама следит за мной из-под приспущенных век. Вся — напряжение, вся — страх: а вдруг все-таки не поверю? Ну, и я не выдержал в конце концов, кивнул. Слепой Иеремия подбрел к нам ближе.
Капитан позвал: «Августа!»
Она рванулась было к нему, потом нерешительно остановилась и вдруг, как бы в дерзком порыве, поцеловала меня в губы. Отпрянула она разрумянившаяся, трепещущая, чуть не в обмороке. Я поддержал ее, потом отпустил, и она с закрытыми глазами пошла к своему отцу, ступая медленно и нетвердо, словно еле живая, словно она от страха, от собственного предательства вдруг сделалась совсем больна. Взяла отца под руку. И, слегка обернувшись и приложив пальцы щепотью к сердцу, проговорила:
— Джонатан! Божья воля неотвратима!
Я стоял один, потрясенный. Пение рабов в трюме доносилось тихим и ровным гудением, будто храп какого-то зверя, пробуждающегося от вековой спячки. Я поспешил в кубрик прямо к тайнику в переборке.
В «Величайших негодяях мира» я нашел ее портрет — я так и знал, что найду, хотя в книге она еще не выкрасила свои золотистые волосы и не придала своим чертам жалостного выражения подсадной капитанской дочки, на которую я попался. Она была Миранда Флинт, единственное чадо гнусно-прославленного доктора Лютера Флинта, мага, гипнотизера и экстраординарного профессора шарлатанства, известного повсюду от Шанхая до Джоплина (штат Миссури), где он родился (и Миранда тоже), своими фокусами, как приятными, так и зловредными. Вот почему старый Заупокой так заволновался, когда узнал через Уилкинса, что якобы я раньше жил на берегах великой реки. Что ж, приходилось отдать ему должное. Даже теперь, зная, я едва мог поверить, что под этой личиной скрывается блистательный Флинт.
А когда я перевернул страницу, меня ожидал еще один сюрприз. Там был изображен Августин черный ньюфаундленд, чудо-пес, а против него сидел «Свами Хавананда», Флинтов ассистент, изобретатель иллюзий, аккомпаниатор, персональный телохранитель и головорез. И это был Уилкинс.
История их шайки, если верить книге, кого угодно привела бы в дрожь. Они были безродные бродяги и маниакальные мошенники, просто одержимые какие-то. Флинт, может быть, и заслуживал славы первейшего иллюзиониста на аренах мира, но его пожирала страсть морочить всех и вся. Кролик в шляпе, женщина, поднятая в воздух силой левитации, дитя, окаменевшее в гипнотическом сне, хоть гвозди в него забивай, — все это лишь камешки в окно его необузданного эгоизма. Нет, ему надо обчищать божьи храмы, обставлять многоопытных мудрых банкиров на целые состояния; ему надо угнать корабль, принадлежавший отчаянным кровожадным пиратам Китайского залива, а вскоре вслед за тем выкрасть золотую, усыпанную изумрудами корону шведского короля. Настоящее его местонахождение, говорилось в книге, последние несколько лет неизвестно.
Итак, теперь я знал все — вернее, так я думал. Вопрос в том, что я могу со всем этим поделать? Ибо, как верно то, что ее зовут Миранда Флинт, и то, что кинжал в горле матроса был не чей-нибудь, а именно Мирандин, — так же верно и то, что эту беспощадную хищницу я любил всю мою жизнь.
— Э, ладно, — промолвил гигантский, наполовину невидимый голубь и печально мотнул головой, — глядишь, еще чего-нибудь и вытанцуется.
— Никогда, — горько ответил я и захлопнул книгу.
На следующее утро Билли Мура подвергли порке за подстрекательство к мятежу. Кнутом орудовал, страдая, мистер Ланселот. «Во имя Отца и Сына и Святого Духа!» — прошамкал старый капитан Заупокой, глядя себе под ноги. Лицо Иеремии было белым, слепые глаза распахнуты. «Раскайся, капитан Заупокой! Небеса отвратили лицо свое! Заклинаю тебя!»
В обед начался мятеж.
XXII— Мятеж, говорите? — спрашивает гость. Ему не по себе.
Старый мореход смущен. Он и сам понимает, что хватил лишку — рассказ чересчур растянулся и слишком закручен и сумбурен для приятного вечернего времяпрепровождения. Мертвецы давно ушли с полей и овцы тоже (уже полночь). Ангел, упившись, спит мертвецким сном. Для живущих остались дороги, по которым идти, а утром — свиней кормить, коров доить, торопить детей на остановку школьного автобуса. Тиканье часов на каменном камине отдается в тишине недоверчиво и звонко.
«Раз уж мы зашли так далеко…» — говорит взгляд морехода.
На полпути в горы, в белом доме с башенками живет пятидесятилетний Скульптор. Он болен смертельной болезнью и с бесконечным терпением, глубоко сосредоточившись, пишет маслом светло-желтый лимон на белом поле. С каждым новым легким мазком лимон выявляет склонность к исчезновению. Да, хорошо такому человеку, как Флинт, водить за нос мир, воздвигать свой свод на чистом безумстве! У того, кто живет в доме с башенками, есть сын, которого надо растить, есть жена, для которой жизнь уже сейчас теряет смысл. Рука его становится тверже, она жестка, как железо, в его восприятии действительность стремится к белизне.
Стучат. Дверь таверны распахивается. Глядите, пожалуйста! Это Лютер Флинт собственной персоной, глаза горят огнем, одна рука вытянута вперед; у него за спиной страшная, истерзанная Миранда! Он срывает с головы цилиндр и хватает ее за локоть. У обоих лица серые-серые, как у только что поступивших трупов в мертвецкой. Он еще раз молитвенно вытягивает руку. Плоды фантазии, условные фигуры, они, однако, куда реальнее, чем камни в моем подземелье или виселицы на площади. Неужто для них не найдется правды, какой-нибудь церковнотвердой опоры, в которой — единственное спасение для призраков?
За сараями стоят, прислушиваясь, деревья, сквозь тьму они тянут ветви к змеям и жабам, к спящим овцам, исходя материнской заботой, прислушиваются взволнованно к шагам заблудшего паучка. Ни слова больше о тысячемильном звере, о философ! Вот тебе зверь огромный, как мир, слепой и дрожащий от страха, не ведающий о цели, ищущий смысла.
— Так точно, сэр, — кивает мореход. — Так точно, мятеж.
Гость теперь тоже чувствует, как шарят ветками, склоняясь, деревья, черные, вековые, безгласные и незрячие — как бедный Милтон, томимые жаждой — как сердце Скульптора и его собаки.
Гость смотрит на циферблат часов.
— Рассказывайте дальше.
XXIIIКапитан Заупокой сидел в трюме и замерзал, молчаливый, неподвижный, бешеный. Тонкие одежды на нем были смяты, скручены и туго перетянуты крепкими серыми веревками, глаза плотно закрыты, пальцы застыли, как у мертвеца. Уилкинс сделал ему кляп из грубого каната и трижды обмотал конец вокруг шеи, затянув помокру узлы, и теперь, когда канат смерзся и стянулся, кровяные сосульки алели на кружевном жабо и в огромной клочковатой черной бороде. Через час он перестал дергаться, словно осознал наконец, что воскресения ему не будет. Мистер Ланселот был убит. Билли Мур тоже. Иеремия пропал. Меня мятежники пощадили, вернее, отложили решение моей судьбы. Я выпучил глаза, ходил на полусогнутых ногах и голосом уроженца Золотого Берега клялся, что в действительности я — чернокожий, просто ученые психи в Цюрихе меня обелили. Как ни потешались надо мною белые мятежники, как ни стучали себе пальцем по лбу, вызвать недовольство ими же освобожденных рабов они не решались. А Билли Мур клятвенно подтверждал мои слова. Когда же Билли Мура самого убили — одновременно с мистером Ланселотом, по той же ошибке, — мятежники обо мне забыли, оставили меня привязанным к обледенелой фок-мачте и вспомнили о моем существовании лишь тогда, когда резня была окончена.