Томас Вулф - Домой возврата нет
Вот Спарджен, знакомый со времен преподавания в Школе прикладного искусства, миляга Спарджен, доктор философии Честер Спарджен — продолжатель «великой традиции», тонкогубый Спарджен, бывший ученик профессора Стюарта Шермана, гордо несущий дальше Факел Учителя. Благородный Спарджен, который писал сладкие льстивые статьи о Торнтоне Уайлдере и его «Мосте»: «Традиция „Моста“ — любовь, так же как любовь — традиция Америки, традиция Демократии». Тем самым, подытоживает Спарджен, Любовь растит Уайлдера, так же как время перекидывает Мост через всю Америку. Где-то он теперь, миляга Спарджен, «интеллектуал» Спарджен, чьи тонкие губы и прищуренные глаза были всегда так бесстрастно суровы, когда дело касалось толкований? Где теперь превосходный интеллект, страстью не воспламененный? Спарджен, обладатель ослепительного ума, чувству неподвластного, ныне — мнящий себя вождем коммунистов-интеллектуалов. (Смотри статью Спарджена в «Нью мэссиз», озаглавленную «Благоглупости мистера Уайлдера».) Итак, здравствуйте, товарищ Спарджен! Здравствуйте, товарищ Спарджен, и с превеликим удовольствием говорю вам — прощайте, мой прозорливейший интеллектуал!
Что бы ни представлял собою Джордж Уэббер, но уж он-то, во всяком случае, не интеллектуал, это он знал твердо. Он просто американец, который пытливо всматривается в окружающую жизнь, тщательно разбирается во всем, что когда-либо увидел и узнал, и из этого нагромождения, из опыта всей своей жизни силится извлечь зерно истины, самую ее суть. Но, как он сказал своему другу и редактору Лису Эдвардсу:
— Что есть истина? Не диво, что шутник Пилат отвернулся и умыл руки. Истина — она тысячелика, и если показываешь только один из ее ликов, истина всеобъемлющая исчезает. Но как показать ее всю? Вот в чем вопрос…
Открытие само по себе — это еще не все. Просто понять, что есть что, — это еще не все. Надо вдобавок понять, откуда что едет и какое именно место каждый кирпич занимает в стене.
Он всегда возвращался к этой стене.
— По-моему, дело обстоит так, — говорил он. — Ты видишь стену и до того долго, до того упорно на нее смотришь, что в один прекрасный день начинаешь видеть насквозь. И тогда, конечно, это уже не просто какая-то определенная стена. Это все стены на свете.
Он все еще болел теми вопросами, которые поставила его первая книга. Он все еще искал свой путь. Временами ему казалось, что первая книга ничему его не научила, — даже верить в себя. Глухое отчаяние, сомнение в собственных силах не отпускали его, напротив, захлестывали еще яростней, ведь он уже разорвал едва ли не все узы, какие соединяли его с людьми и прежде хоть отчасти поддерживали в нем бодрость и веру. Теперь ему оставалось рассчитывать только на себя.
Притом его непрестанно терзало сознание, что надо работать, обратиться наконец к будущему и завершить новую книгу. Сейчас он, как никогда, ощущал неумолимый ход времени. Когда он писал первую книгу, он был незаметен и никому не известен, и это давало ему своего рода силы, ибо никто ничего от него не ждал. А теперь, после выхода книги, он был на виду, словно в луче прожектора, и этот безжалостный луч его угнетал. От него никуда не денешься, и укрыться невозможно. Хотя славы Джордж не добился, но уже стал известен. Его уже попробовали на вкус, на цвет и на запах, о нем уже говорили. И он чувствовал: весь свет не спускает с него придирчивых глаз.
Когда-то, в мечтах, он легко представлял себе длинный, быстро растущий ряд великих произведений, на деле же все оказалось не так просто. Первая книга была плодом не столько труда, сколько потребности высказаться. Это был страстный юношеский вопль, все, что копилось в душе, что он перечувствовал, видел, воображал, раскалилось добела, расплавилось — и вот наконец излилось наружу. Он, что называется, в духовном и эмоциональном смысле опростался. Но это уже позади, нечего и пробовать это повторить. А значит, новую книгу придется долго готовить, создавать в нескончаемых трудах.
Стараясь исследовать свой жизненный опыт, извлечь из него всю истину, самую ее суть, стараясь понять, как же следует о нем написать, Джордж стремился во всех мельчайших подробностях возродить каждую известную ему частицу жизни. Он тратил недели, месяцы, пытаясь в точности воспроизвести на бумаге бесчисленные мелочи, то, что он называл «подлинные краски Америки», — как выглядит вход в метро, рисунок и материал надземного сооружения, вид и ощущение железных перил, тот особенный оттенок рыжевато-зеленого цвета, который видишь в Америке на каждом шагу. Потом он пытался определить словами неуловимый цвет кирпича, из которого сложено множество зданий в Лондоне, и форму английских дверных проемов, балконной двери, описать крыши и трубы Парижа и улицу в Мюнхене — и потом каждую частицу чужой архитектуры пристально разглядывал и сравнивал с ее американскими вариациями.
Так он открывал для себя мир в самом простом, прямом, буквальном смысле слова. Он только еще начинал по-настоящему видеть тысячи предметов и явлений, обнаруживал связи между ними, а подчас — целые сложные системы взаимосвязей и взаимозависимости. Он был точно ученый, занимающийся какой-то новой областью химии, который впервые осознал, что случайно натолкнулся на целый новый мир, и теперь нащупывает отличительные черты, прослеживает связи, определяет очертания скрытой от глаз схемы объединения кристаллов, еще не представляя, какова вся система в целом и к чему в конечном счете он придет.
Так же работала его мысль, когда он непосредственно наблюдал окружающую жизнь. Во время скитаний по ночному Нью-Йорку он видел, как бездомные бродяги рыщут по соседству с ресторанами, поднимают крышки помойных баков и роются в поисках гниющих объедков. Он видел этих людей повсюду и замечал — в тяжкий, отчаянный 1932 год их день ото дня становилось все больше. Он знал, что это за люди, ибо со многими из них разговаривал; знал, кем они были прежде, откуда появились, знал даже, чем надеются они поживиться в помойных баках. Он обнаружил во всех концах города немало мест, где люди эти спали по ночам. Охотней всего они ночевали в подземном переходе метро между Тридцать третьей улицей и Парк-авеню на Манхэттене. Однажды ночью он насчитал там тридцать четыре человека — они лежали вповалку на холодном бетоне, завернувшись в старые газеты.
У пего вошло в обычай чуть не каждую ночь, в час, а то и позднее проходить по Бруклинскому мосту, и из ночи в ночь он, точно влекомый каким-то мерзким соблазном, шел в место общего пользования — в общественную уборную напротив нью-йоркского муниципалитета. Вниз вела с улицы крутая лестница, и морозными ночами уборная бывала переполнена бездомными, искавшими там приюта. Среди них были шаркающие неуклюжие старики, каких встретишь повсюду, равно в Париже и в Нью-Йорке, в добрые времена и в худые, — измочаленные, обросшие седыми лохмами и косматыми, с грязной желтизной, бородами, в драных пальто с отвисшими карманами, куда они тщательно складывали всю дрянь, которой кормились и которую целыми днями подбирали на улицах: корки хлеба, старые кости с остатками протухшего мяса да еще десятки окурков. Были здесь и другие, с Бауэри-стрит, — преступная братия, пьяницы, морфинисты, потерявшие человеческий облик курильщики опиума. Но большинство — просто обломки всеобщего кораблекрушения: честные, порядочные люди средних лет, на чьи лица наложили неизгладимую печать тяжкий труд и нужда, и молодые, зачастую совсем еще мальчишки с густыми нечесаными волосами. Они бродили из города в город, ездили в товарных поездах, голосовали на дорогах, вырванные с корнями из родных мест, никому не нужные мужчины Америки. Они кочевали по всей стране, а зимой собирались в больших городах — голодные, унылые, опустошенные, потерявшие надежду, беспокойные, не ведающие, какая сила их гонит, вечно в пути, вечно в поисках работы, готовые работать за любые крохи, только бы поддержать жалкое свое существование, и не находящие ни работы, ни самых этих крох. Здесь, в Нью-Йорке, в этом непотребном месте встреч, они, отверженные, собирались в одно людское месиво, чтобы вместе передохнуть, отогреться, хоть немного развеять отчаяние.
Никогда прежде Джордж не был свидетелем ничего похожего, что было бы так оскорбительно, внушало бы такой животный ужас. Заросшие грязью люди сидели, скорчившись, на стульчаках в открытых, без дверей, кабинах — непристойное зрелище это поистине напоминало какой-то злой фарс.
Порой между ними вспыхивали споры, они начинали ожесточенно ругаться и драться из-за стульчаков, которые нужны были всем скорее для отдыха, чем для чего другого. Все это выглядело мерзостно, отвратительно, от одного только сострадания можно было навек лишиться дара речи.
Джордж заговаривал с этими людьми, старался побольше разузнать об их жизни, а когда уже не хватало сил смотреть и слушать, выбирался наружу и, очутившись на улице, в двадцати футах над этой ямой мерзости и страдания, упирался взглядом в гигантские гребни Манхэттена, холодно сияющие в жестоком блеске зимней ночи. Меньше чем в сотне шагов отсюда высилось здание Вулвортской компании, а чуть дальше — серебристые иглы и шпили Уолл-стрит, могучие крепости из камня и стали, в которых размещались колоссальные банки. Слепая несправедливость этого контраста была для Джорджа, кажется, горше всего, что увидел и узнал он в ту пору, — ведь повсюду вокруг, совсем рядом с этой пучиной нищеты и несчастья, в холодном свете луны высились сверкающие цитадели могущества, в чьих огромных сейфах хранилась внушительная часть богатств всего света.