Эдуардо Бланко-Амор - Современная испанская повесть
Сказать по правде, я здесь последняя спица в колеснице, а то и совсем никто, старикашка, без средств, единственный приличный костюм — тот, что на мне, никого здесь не знаю или почти никого, вот Лурд знаю, младшую лаборантку из архива, ее соседство помогло бы мне вынести все это, но ее усадили очень далеко, вон она где, почти что рядом с героем дня, я всегда подозревал, что Лурди- тас, так сказать… ладно, мы тоже еще соображаем, но она славная девушка, настроена малость революционно, ну что ж, она молоденькая, не будет жить такой жизнью, как я, — в четырех стенах, без воздуха и без радости, я трус из трусов, да к тому же провинциал, вечно меня этим шпыняют, но все эти обжираловки — идиотизм, свинство, коррупция, вот именно коррупция, да еще какая, все приходят, чтобы себя показать и чтобы добиться чего‑нибудь от шефа, неуч, но уж зловредный — зловредней не бывает, это не слова, он же из‑за любого пустяка выставит на улицу кого угодно, я трус из трусов, но мне давно следовало бы послать его ко всем чертям или еще дальше, вот было бы — начались бы речи, а я бы встал и сказал во весь голос: этот тип — гад, каких мало, поглядите, что сделал он с Хулитой, девушкой из отдела регистрации, выгнал ее на все четыре стороны только за то, что она была на стороне уборщиц, а того, что они получают, на кусок хлеба не хватит, а чем кончилась эта печальная история с беднягой Рамоном, он тоже вылетел, живет на подаяние, да, Рамон Касадесус, а сколько других, я становлюсь одним из ветеранов в нашем заведении, и у меня перед глазами лица тех, кого я больше не видел после того, как им пришлось пережить тяжелое утро — разговор с шефом, слезы, мольбы, возня с бумажками, изредка выплата компенсации и всегда отрицательные характеристики — и на свалку, я тебя в упор не вижу, а увижу — не узнаю, а к обеденному перерыву шеф выкатывается из кабинета со своей неизменной улыбочкой, вежливо приветствует нас легким кивком, треплет по плечу пацана — лиф- тера и сует всюду свой длинный нос, что по воле божьей у всех нас отрос… сейчас бы встать, залезть на стул и крикнуть: вот он перед вами — пиджачок, переливчатый галстук, булавка в галстуке жемчужная и запонки тоже, — так вот, этот тип целый год пользовался той девчонкой из отдела учета, получал задарма, пока жених ее не узнал, а что поделаешь, нужно же, чтобы дома была хоть горячая еда, когда дома столько горя и напастей, отец в тюрьме, за то, что красный, мать почти чокнулась от всех бед, единственный брат — с переломом позвоночника, обработали дубинкой, и поди знай, в какой из тюрем этой собачьей страны, храни ее бог, а теперь я должен смотреть, как он подъезжает к нашей новенькой — валенсианка на все сто, стало быть, грудастая и дородная, и могу поручиться, что ничего у него не выходит, потому что старость берет свое, артрит, конечно, его мучают газы, судя по треску, в один прекрасный день он взлетит, как воздушный шарик, надо бы довести сей факт до сведения Николасито, тоже псих хоть куда, может, ему пригодится для его цеппелинов, хоть был бы от шефа какой‑то прок, а с башки у него так и сыплется мерзкая перхоть, душка, ничего не скажешь; войдешь к нему в кабинет — так и разит трупом, гниющей падалью, похоронами по третьему разряду, большего он не заслуживает… Из гадов гад, ишь какую сделал мне трогательную надпись на книге, небось все содрал с какого‑нибудь руководства, поди знай с какого, потому что сам он не в состоянии посмотреть человеку в глаза, этот‑то, а подхалимы, что увиваются вокруг, зудят, наоборот, мол, уж такой он добрый, такой обязательный, так озабочен, чтобы всё у всех было хорошо, а я тебе говорю — ничтожество он, лицемер, сукин сын, об одном думает — как бы погреть руки, а на чем, все равно, ради этого отца родного продаст, не знаю, откуда он вылез, только нет на земле свалки, где мог бы появиться на свет другой такой выродок, тупоумный, низкий, корыстный, вечно льстит начальству, вечно изводит подчиненных, вон сидит, делает вид, что слушает музыку, покачивает в такт головой, да уж, гений в области культуры, сейчас играют «Времена года», Вивальди для массового потребителя, втиснутый в магнитофонную ленту, в исполнении эстрадников, как оскорбительна популяризация того, что не допускает переделок, конечно, плетет своей соседке, до чего обожает музыку, а сам и не слышит; знаю, у него есть всякие записи, на тот случай, чтобы создать нужное настроение и прикинуться, будто он разделяет вкусы тех горемык обоего пола, которых принимает в своей квартирке, квартирка у него почти в пригороде, где‑то возле новой автострады, один из этих новомодных кварталов, без привратников, но с горячей водой, потому что он то и дело принимает душ, что правда, то правда, вечно в мандраже — как бы чего не подцепить…
Sax тебе, и Телеманн, и Гендель, и Дебюсси, Стравинский либо Фалья — для тех, кто является униженно с каким‑нибудь деловым вопросом, который он должен был бы разрешить в одно мгновение ока и даже по телефону, а потом, оставшись один, посвистывает себе, ложась в постель, очень довольный — еще бы! — тем, как прошел денек, а во время бритья мурлычет с чувством «Испания едина»[101]… И он никогда не узнает, как потешается над ним вся молодежь без различия пола в нашей конторе, в шараге этой, и поделом ему, подумать только — старье, а хочет быть по — прежнему кумиром публики, пошел ты к такой‑то матери… но я‑то трусоват, не встану, не скажу правды про этого хамелеона, и он пребудет в памяти потомства как образцовый гражданин — исследователь и предприниматель, радетель и друг своим подчиненным^ оставшиеся в живых члены семейства будут собираться два — три раза в год, траурные церемонии, воспоминания, переиздание его скучнейших книжонок, и они наведут лоск на его ордена и на его почетные звания, а я, жалкий недотепа, скажу, когда меня спросят журналисты или кто‑нибудь еще: конечно, замечательный был человек, может даже, в какой‑то момент мне поручат толкнуть речь в его честь, хотелось бы, чтобы на панихиде, он в гробу, а вокруг венки и важные особы, и, пока черви приступают к делу, не спеша и с умением, мне придется выдать на публику великую скорбь, когда на самом деле мне безразлично, плевать я хотел, сообщу, что от младых ногтей преклонялся перед его добродетелями, а я никогда егб не переваривал, зануда и придира, и тут полнозвучное: кап — кап — кап, и всяческие фиоритуры, и которая‑нибудь из девах, что сейчас к нему льнут, заревет в три ручья, а жена, верней, вдова, подумает, это скорбь по поводу огромной утраты, да нет же, нет, просто у плакальщицы столько всего скопилось, в памяти у нее все кипит, клокочет, — все случаи, когда приходилось мириться с унижениями, взятками, шантажом, мелкими подкопами и крупными подлостями, но таков порядок вещей, нужно каждый день нести в гнездо хлеб и еще что‑то — и не увильнуть, будь у тебя хоть язва желудка, хоть всего лишь грипп, ну и мерзкая же рыба, а у нас дома и такой нет, сколько муры несет этот профессоришка о достоинствах этих жалких рыбешек, они же — постыд-
ная милостыня, перепавшая нам с международных вод забавный треп, согласен, но нельзя шутить с нашим голодом, столько лет голодаем, хотелось бы мне поглядеть, что вкушает его превосходительство, скрывшись из нашего поля зрения, и что пьет… Ну вот, снова эта пакость, сбор подписей, неизвестно в честь чего, я подписывать не буду, осточертели мне все эти штучки, подписываешься под чем- то имеющим смысл, и тебя осуждают не одни, так другие, потому что для этой страны не найти ни верного средства спасения, ни верной дороги, бог изобрел оплеухи специально для нас, двуногих испанской породы, хоть бы из нашего жалованья вычли не больше однодневного заработка на покрытие расходов по этому банкету, потому что банкет подготовил сам шеф собственной персоной, узнаю осла по ушам, вон они торчат — внутренний карман оттопырен, там, конечно, бумажки с благодарственной речью, он их ощупывает время от времени, чтобы убедиться, что не потерялись; уже начал подписывать книжонки, вот и награда пай — деткам; ну и болван, уцепился за свой цеппелин, хоть бы сверзился наземь, черт, хорошо было бы сидеть сейчас у себя дома — по телевидению, само собой, передают, как всегда, какую‑нибудь пошлятину, но дома хоть тепло, можно послушать народные песни, в программе «По нашим провинциям», может, вдруг покажут мои родные места, хоть что‑то, мне так приятно было бы увидеть шпили собора, они всегда ждут меня, когда я приезжаю в отпуск, и прислушиваются к моему голосу, и такое впечатление, что им приятно видеть меня, что они становятся выше, словно встают на цыпочки, когда я приезжаю, и мне приятно под вечер прогуливаться не спеша, выходить на те же углы, где в юности у меня были первые свидания с моей женой, какие мы были молоденькие и жизнерадостные, мы были молоденькие и жизнерадостные, когда господу было угодно, и нам было неловко брать друг друга под руку, сколько мы мечтали, а ведь каждый месяц надо было выплачивать взносы — то холодильник, то телевизор, то машина, слава богу, за квартиру уже все выплачено, и дети встали на ноги, отделились от нас, все‑таки полегче, я считаю, может, там, куда они прибьются, им не придется гваздатъ- ся в таком поганом дерьме, в каком нам пришлось, а занятный будет ход, если у нас из зкалованья вычтут за ту мерзопакость, что мы едим, получил по морде — и будь доволен, так‑то вот, и не стоит никого обвинять, такова живнь, так и должно быть, мерзавец за тем и на свет ро дится, чтобы жить в свое удовольствие, приноравливаться к обстоятельствам, гадить ближнему и стать достоянием истории, а бедный пачкун вроде меня имеет право лишь тянуть лямку, помаленьку, и всегда с трудами тяжкими, и может статься, долго — долго, и, быть может, мне суждено дожить— дай‑то бог — до Нового года, который принесет много лет жизни: столько, сколько ему будет угодно, и в ночь святого Сильвестра[102] в поздний — поздний час, испить до дна чашу горьких предчувствий, а потом умереть, умереть неизвестно где, и будем усердно молить бога, чтобы у себя дома, в постели — в которой иной раз мы бывали счастливы, которая скрашивала нам пробуждение, — может быть, послышится позвякиванье — такое приятное! — ложечки о стекло стакана или о фаянс кружки, в которой для тебя приготовлено питье; да, только бы дома, где тщетно надеются на исцеление, где кто‑то, может быть, смахнет пальцем слезинку, только бы не умереть, как пес, на углу, на станции метро, в полицейском участке или в больнице, умереть унылой и нечистой смертью — мрамор стола, никто для тебя пальцем не двинет, лекаришка — чиновник, заика с повадками гомика, покуривает или проверяет лотерейные билеты в то время, как тебя бьет предсмертный озноб и ты тщетно пытаешься остаться здесь, вслушиваясь в то, что доносится из неизбежного транзистора, который кто‑то поставит на стол, объявления, голы, проекты урбанизации и в довершение ящичек в этот самый миг вдруг разразится одной из этих чудовищных песен, насчет великих перспектив, и великого будущего, и великих неотъемлемых благ, и великого сволочизма, и — ничего себе шуточки! — в этот миг ты почувствуешь, что тебе дороги эти слова, ибо в этот миг ты услышишь, хоть и не поймешь, что выхода нет, что самое лучшее — возвратить свою душу, не знаю кому, какая разница, потому что теперь… очнись, очнись, если этот шалопай Николас спросит у меня что‑то насчет своих цеппелинов? Откуда он спер свою дирижабельную галиматью, гаер недоделанный? Выставляется перед большим начальством, хочет показать ученость, и, может, на шефа подействует, он же идиот из идиотов, кретин из кретинов… Знал бы этот Николасито, что я… что мы… ладно, будем ездить поездом и заткнем себе пасть, потому что автомашина при нынешних ценах на бензин… Да — да, хватай быстрее книжку, давай старайся чтобы видно было, что ты выпал из цеппелина, дабы поблагодарить шефа.