Юз Алешковский - Рука
По-моему, я заорал во сне от чистого детского ужаса снижения. Вы должны были слышать этот крик, Василий Васильевич… Не только слышали, но и одеяло сброшенное на меня накинули… Не верю и никогда не поверю… подлизываетесь. Хотите вытянуть из меня напоследок какую-нибудь уступку?.. Тем лучше, если не хотите. А что у вас за состояние, позвольте полюбопытствовать… Чувствуете тоску и легкость, словно сбросили лишних килограммов пятнадцать. Вы их на самом деле скинули. Мудрено не скинуть… Дело не е весе, а в самочувстеии, «дать которому характеристику вы не можете»… Целый отдел кадров в вас протухает… Ладно.
Заорал я во сне от ужаса, с жизнью простился, жду, стараюсь, однако, уравновесить смертельный удар за миг до посадки рывком тела вверх и внутренним вознесением, абсолютно при этом уверенный, что смогу создать таким образом некое спасительное пространство между обреченной неумолимым притяжением земли на развал и гибель плотью странного самолета и собой, трепетно жаждавшим продолжения жизни и дрожавшим от ясного знания того, что приближается, притягивает, приближается, того, что произойдет через десять секунд в сотрясении, грохоте и ослепительном навек пламени, через девять, восемь… пять… три, две, через секунду…
Очевидно, в ту самую секунду я был в беспамятстве, а когда опомнился, мимо окон вагона скользил серый в прожилках камень – мрамор станции метро «Дзержинская». Ничего абсурдного в полете под землей я не почуял.
Первым из вагона вышел ты, Понятьев. За тобой весь твой отряд. Влачков, Лацис, Гуревич, Ахметов и другие молодчики, которых я лично угрохал вот этой рукою. Вышли, бросив прочитанные от корки ро корни газеты на пол. Я выходил последним, взглянул случайно сквозь стекло в соседний вагон, которого раньше не замечал, и увирел там отца, и меня потрясло его одиночество. Он сидел и клевал носом, как возвращавшийся с тяжкой работы усталый человек.
Я было отшатнулся назад от дверей, закрывавшихся медленно-медленно, как гофрированные створки над бездной крематория, кура упал гроб, но стюардесса жестоким и злобным толчком остреньких кулачков вытолкнула меня в последний момент на платформу проклятой станции «Дзержинская», в холодный серый камень-мрамор…
Состав начал взлет. Я даже не успел подбежать к окну отцовсного вагона, не успел махнуть рукой и крикнуть чтонибудь. Мимо меня уже летел последний вагон, и на его площадке, как проводник товарняка, свесив ноги в пропасть, сирел Фрол Власыч Гусев, с веселым и праздным любопытством глазея по сторонам на вогнутые стены станции и бледно-голубые источники искусственного света. Он не свалился с площадки, когда поела, задрав головной вагон, понесся ввысь, хотя по всем физическим законам должен был брякнуться прямо на меня, в мои, готовые поймать его на лету, руки. От сиротливости и холода мне стало невмоготу. Я проснулся… Стоп!.. Стоп!.. Стоп!..
Где моя папочка? .. Почему я раньше не вспомнил? .. Вот же две странички из множества сочиненных Фролом Власычем в моем кабинете. Вот они! .. Слово в слово! Это та самая мысль, которая неизреченно пребывала в составе моего посленего сна… Слово в слово… Со здоровым человеком всего этого, конечно, происходить не может… не может… Я болен… Вот эти слова: и в свой час, быстрей, чем свет, стремящийся за вами, вы возвратитесь туда, откуда вы родом, но возлюбившие Землю больше самих себя останутся в почвах ее жизни!.. Боже мой!.. Боже мой!..»
Отвезите отца к морю, гражданин Гуров, и возвращайтесь… Прощай, Понятьев! Хотел я было напомнить тебе сказанное отцом моим перед тем, как ты пристрелил его, но не стану припоминать ради него же… Не стану. Прощай…
74
Рябов! Мне открылось вдруг само собою, что передать Фролу Власычу… Во-первых, передай, что не пропало ни одного его слова… Я отказался от мысли сжечь папочку… Сделай копии его «показаний» и возврати. Я знаю: он возрадуется, как дитя. Сделай это. Во-вторых, скажи, что спас он меня однажды от петли, поделившись со мной, палачом, жизнью, и я возвращаю ему ее. Пусть примет, большего я сделать не в силах, пусть примет жизнь врага моего, гражданина Гурова Василия Васильевича, ту жизнь, за которой гонялся я вслепую сорок лет и думал до последней минуты извести ее жестоким обманом и мстительной пулей, выпущенной не своей рукой, что было бы, осознаю, злом еще большим, чем если бы пулю я выпустил сам. Трудно мне было отказаться от мщения. Трудно. Но теперь легко. Передай в общем. Он поймет, что произошло со мной…
Не думал, что бросит меня в жар от стыда. Я мокрый весь, словно из парной… Все вспоминаю благородные речи и мысли, которые, грех так говорить, но ничего не поделаешь, мне посчастливилось услышать на муки свои и, возможно, на спасение. Надо им в конце концое посоответствовать не только пониманием, но и делом. А то я хочу и рыбку съесть, и на хер не сесть, хочу одолеть пропасть в два шага… И понимаю, что говоря чужими голосами и с чужих голосов, я страшился, упорствовал в ожесточении и не хотел заговорить сам, уходил от поступка… Бог спас меня с помощью Фрола Власыча и памяти об отце от последнего непростительного шага в пропасть. Я употреблю его на спасенив…
За всю мою жизнь не было у меня ничего радостнее этого шага. Не боюсь того, что ожидает меня, жить вовек не желал больше, чем в эту минуту, до того жить хочу, Рябов, что плоть моя ожить вот-вот может, честное слово, я мальчиком себя чувствую за час до прихода Понятьева в мою деревню, но обидел я жизнь, обидел я ее за свою отчаянную обиду, и жить не должен: виноват. . . Виноват. Очень виноват. И мог ли я предположить, что стыд меня проберет до души не перед кем-нибудь, а перед убийцей моим, гражданином Гуровым, когда представил я его только что выпустившим пулю мне в сердце, сделавшим благое дело, ответственность за которое я взял на себя, и тебя, Рябов, представил пришедшим по душу Гурова, чтобы прошла она через все, что я уготовил ему. Через свидание с родными, через разоблачение и бесконечную ненависть к себе за непростительный зевок в конце игры и ко мне за гнусную концовку, похожую на последнее извращение. Она уничтожила бы в Гурове остатки человеческого, испепелила бы их, не остановись я вовремя, и это была бы такая моя вина перед всем сущим и Творцом его, что в пот меня бросило, и яды вместе с ним вышли из меня, и я сказал: «Боже мой! Боже мой!», помирая от стыда, и пришел сообщить тебе об зтом…
Ты передай ему все мудрого такие свидетельства радуют не меньше, чем чудеса ребенка. Держи папочку. Не надо ее жечь. Единственное, что я сожгу, пожалуй, это доносы внука и записи интимных бесед его дедушки с бабушкой. . . Это – страшней каннибальства, пусть оно умрет со мной, сотри соответственно пленку с рассказом про это. Прощай еще раз. Но гуровскую дочулю дезавуируй на службе. Пусть народ знает своих тайных осведомителей. Прощай.
75
Вы задали мне сейчас вопрос, гражданин Гуров, на который я вам не смогу ответить. Я не знаю, как вам жить дальше, «ввиду ощутительного исчезновения под ногами всех арматур и фундаментов»… Не знаю… Откуда мне знать?. Не могу дать совета. А вы что, совсем не предполагаете что после моей смерти коллег.и осуществят за меня последнее мстительное коварство против вас?.. Как «что, например»?. Вызовут сюда Электру и остальных, откроют гроб с останками убитой вами Скотниковой и золотым гаечным ключиком, парашку вывезут, а после трудно вообразимого позорище поставят вас к стенке в одиночестве и ничтожестве…
«Склонен полагать, что вы, в силу взятого на себя обязательотва, не измените первоначальному слову».
Беда у вас, Василий Васильевич, о естественным отбором выражений. Попросту говоря, вы мне верите? .. Так, так.. Провоцируете меня таким образом «на хорошее», как говоря в детсадике для особо дефективных детишек?.. Верите, сам не понимая почему… Ну, ладно.
Можете не отвечать на мой вопрос, извините за любопытство, но что вас толкнуло оставить в доме отца? Поначалу я допытывался, есть ли в вас душа, для того, чтобы поизмываться над ней поизощренней, если она имеется, а теперь я хочу знать это… не знаю, почему. Пропала способность соображать, комбинировать и изъясняться. Так что же вас толкнуло? Вы ведь по взглядам отцовских глаз вполне можете прикинуть, какие латинские америки бурлят в нем и с удовольствием испепелили бы вас в своих вулканах… Тоже не знаете, почему и что толкнуло. . . Пожалели было о принятом решении, но не измените ему… Вот как!..
Какие мы сволочи все же и скоты! Как вертухаемся мы, сидя в дерьме, изворачиваемся раду мести или спасения своей шкуры, а объяснения простейшего, нормальнейшего акта воли доброй и естественной не можем ни найти, ни сформулировать! Может, язык не поворачивается от застенчивости? Или Разум стоит потупившись, как нашкодивший пацан перед печальной учительницей, и его мучает вина, сожаление, упрямство, стыд, страсть искупления, неверно подпитываемая отказом от публичного раскаяния, и вот-вот готово сорваться с искусанных, опухших от слез губ слово, что не будет он больше подкладывать под зад бедной учительницы кнопок, наливать на стул чернила, склеивать страницы классного журнала и ухарски портить воздух, что он любит ее, скорее чем ненавидит, но не срывается слово с губ, и умная учительница отворачивается, чтобы не засмеяться сквозь слезы, чтобы не ожесточить мальчика ни слезами, ни смехом, добрая природа которых не может быть им сейчас понята…