Магда Сабо - Старомодная история
Матушкины портреты, сделанные, когда она была невестой, всегда трогают меня. На одном из них она сидит к кресле-качалке, повернув к объективу дивный свой профиль, смотрит, улыбаясь, перед собой, на какую-то изгородь или декоративный задник, в руках у нее книга. Запечатлена она и на большой групповой фотографии, изготовленной после благотворительного спектакля, в компании пятерых мужчин, двое из которых в штатском, трое в гусарских мундирах, и восьмерых дам; это те, кто ставил «Сестер Дюркович»: актеры, режиссер, суфлер — все, кто имел отношение к спектаклю. Матушка играла Катинку, играла очаровательно, но неумело и конфузливо: спокойствие и уверенность, с которыми она держалась на концертных подмостках, здесь куда-то подевались, но текст своей роли она без ошибок цитировала мне и в восьмидесятилетнем возрасте. Йожеф, очевидно, в спектакле не участвовал, поскольку его нет на фотографии, не вижу я здесь ни Беллы, ни счастливого жениха; матушка играла ту из сестер Дюркович, которой полковник Радвани бросает обвинение, что она хочет выйти за его размазню-сына из-за состояния; не в силах устоять перед ее красотой, обаянием и сильным характером, полковник в конце концов сам женится на ней. «Я охочусь за его деньгами? Я? Так со мной еще никто не говорил! Ваш сын — там, в доме. Забирайте его! Я говорю: забирайте, или я велю выкинуть его в окно». Публика в парадном зале «Золотого быка» слушала эти слова, затаив дыхание; правда, среди многочисленных талантов Ленке Яблонцаи актерские способности почти начисто отсутствовали, однако было жутковато слышать эту тираду из уст девушки, в то время как в зрительном зале Йожеф, всегда холодновато-высокомерный, сидел весь потный и красный, а родители его, по свидетельству дневника Беллы, в конце действия хлопали с довольно кислой улыбкой на лице.
От Белы Майтени не только осталось много фотографий: его описал, по моей просьбе, брат, да я и сама с ним встречалась, если можно назвать встречей те несколько минут, когда меня подвели к его постели: я видела его уже умирающим; мне было тогда всего пять лет. «Отец мой был среднего роста, с коротко постриженными белокурыми волосами, с синими глазами; это был тихий и очень добрый человек, — писал мой брат Бела. — Туберкулез гнездился в семье глубоко, я помню надгробный камень семейного склепа на кладбище св. Анны, помню, как мне было не по себе читать имена многочисленных родственников, умерших между двадцатью и тридцатью годами. Он был очень образованным и интеллигентным человеком: две эти вещи, ты знаешь, не одно и то же. У него было глубокое чувство юмора, я и сейчас слышу, как он от души хохочет над пышногрудыми матронами Йокаи. Любил он и «Орленка» Ростана,[151] а еще невыразимо любил родину. Когда в 1919 году к нему расквартировали румынского офицера,[152] он отказался принять его визит вежливости. Он никогда не бил меня, не бранил: он смотрел на меня и любил меня словно с какой-то недосягаемой высоты, куда возносила его близость смерти. Не знаю, был ли он верующим, но каждый вечер он стоял возле моей постели, слушая, как я молюсь на ночь. В те времена туберкулез означал постоянные нескончаемые страдания, но я лишь однажды был свидетелем, как он вышел из себя, я даже мог бы показать то место на центральной улице, где это произошло. Вообще же он никогда не жаловался. Лишь мерил себе температуру и молча глотал пирамидон. Ты, наверное, знаешь, что дед мой был в Дебрецене очень влиятельной фигурой, в отце же высокомерия не было ни капли. Секейхидского виноградаря звали дядюшка Киш, с ним отец сидел, пил вечерами вино на веранде, откуда виднелся Эр.[153] В доме у нас «челяди» не было: кухарка или горничная, бывало, так пошлет меня из кухни, что я летел как ошпаренный, да еще и поддаст вдогонку. Пока позволяло здоровье, отец служил в Первом венгерском страховом обществе, потом мы жили на то, что давала земля и виноградники Мелинды. Отец очень любил дарить. На службе он был до трех, я всегда ходил его встречать. Обычно я ждал его перед лавкой Хармати, разглядывая чудесные витрины. Ластик с носорогом, и какие марки! В то время мы запоем играли в шары. Однажды отец повел меня в лавку и купил сто штук шаров. Не могу описать тебе, как я был счастлив, когда сложил свои сокровища в старый носок. Мне никогда не доводилось быть богатым — но что такое богатство, я узнал в тот день. Знаю, надо бы мне писать и о Мелинде, но передо мной все стоит отец, я вижу, как он шагает взад и вперед по квартире, превратившейся из-за раскрытых дверей в одну огромную комнату».
Облик Белы Майтени, нарисованный братом, вполне достоверен, это подтверждают и слова моего отца, который говорил о Майтени с таким же уважением, сочувствием, симпатией, с какой неприязнью, непримиримостью, порой даже с нескрываемой ненавистью отзывался о незабвенном Йожефе. Зарисовка, сделанная братом, своеобразно перекликается с дневником его бабушки по отцу, откуда выясняется, что тайный советник Эмиль Майтени, директор паровой мельницы «Иштван», член многочисленных обществ, гордость торговой и промышленной палаты, действительно был когда-то не последним лицом в Дебрецене. «Имя мужа моего быстро стало известным в мельничном деле по всей стране, — пишет вдова Эмиля Майтени, — награды сыпались на него одна за другой. Материальной выгодой пользовались более проворные директора столичных мельниц, одалживая у него разум и знания, и он охотно, не требуя отдачи, раздавал сокровища неисчерпаемой своей души. Власти гордились, что директор дебреценской мельницы играет столь важную роль в своей сфере, что он задает тон всему мельничному делу в стране, но им и в голову никогда не приходило, что он получает столько же, сколько какой-нибудь последний служащий на будапештских мельницах. Увы, он и сам никогда об этом не думал».
Один из самых потрясающих источников, обнаруженных мной, пока я собирала материалы для «Старомодной истории», был дневник матушкиной свекрови, матери Белы Майтени, Йозефы Хейнрих, который следовало бы издать, ничего в нем не изменяя. В том, как эта женщина излагает события, ощущается какой-то глубоко спрятанный, затаенный, лишь непроизвольно выражающийся ужас, некое кафкианское смятение, разоблачающее добрые старые времена куда эффективнее, чем любой исторический очерк, будь он хоть трижды научным. У вдовы Эмиля Майтени в 1916 году, когда ей было уже пятьдесят семь лет, возникла идея написать историю своей жизни, не во всех подробностях, а по принципу тех серебряных или золотых пластиночек, болтающихся на шейной или часовой цепочке у молодых людей, где выгравированы даты особенно счастливых событий в жизни владельцев. Йозефа Хейнрих в предисловии к своему дневнику пишет: поскольку жизнь более щедра на горе, чем на радость, то, занося на бумагу все заслуживающее внимания и памяти, чтобы скрасить мучительное свое одиночество, она поневоле увековечивает не только редкие радости, но и частые огорчения, и, хотя жизнь ее совсем не может «претендовать на всеобщий интерес к себе, однако ж пусть не станет ее уделом и полное забвение. На закате жизни, в иссушающем душу одиночестве, — пишет она, — начала я эти заметки, и поскольку обычный мой сожитель — тоска, а радость — лишь гость, спешащий удалиться, то пусть первая половина книги отведена будет худшим дням». Дата: 9 июня 1910 года, Дебрецен. Матушка в то время три года как была женой Белы Майтени, Бела-младший уже вступил во второй год своей жизни.
Дневник Йозефы Хейнрих потряс меня не только трагической безысходностью запечатленной в нем судьбы: из него я узнала некоторые вещи, которые прямо противоречили всему, что я слышала от матушки об этом периоде ее жизни. Упоминая о своих взаимоотношениях с родней ее первого мужа, Ленке Яблонцаи всегда отзывалась о них с величайшей любовью, благодарностью и уважением: семья Майтени относилась к ней исключительно сердечно, баловала ее, заваливала подарками, все они были с нею почти так же добры, как Бартоки. Пока матушка — почти два года — была невестой, Ольга, будущая золовка, возила ее путешествовать, пробовала немного откормить, новые родственники не забывали и об ее образовании: старшая сестра Белы Майтени каждую неделю устраивала званые вечера, на которых разговор велся только по-французски, и матушка, чтобы принимать в них участие, вынуждена была снова засесть за учебник — и прекрасно усвоила язык, вместе с постоянной ее компаньонкой Мелиндой, обладавшей редкими языковыми способностями. Семья Майтени предоставила в ее распоряжение свою огромную библиотеку. Ленке Яблонцаи брала оттуда книги целыми охапками, в памяти ее на всю жизнь остались классические образы мировой литературы, в лондонском Подворье Кровоточащего Сердца она ориентировалась столь же легко, как и в кухне семьи Пеготти,[154] князь Болконский и Жюльен Сорель были ее близкими знакомыми, а Бекки Шарп, женщина с неопределенным происхождением, выброшенная в мир, вынужденная сама заботиться о себе, Бекки Шарп, несмотря на все ее, поражающие матушку, качества, была ближе ее сердцу, чем Эмили, на которую Ленке Яблонцаи — именно вследствие печальной параллели характеров Осборна[155] и Йожефа — больше походила своей наивной и беспричинной восторженностью. «Они меня обожали, — говорила матушка, рассказывая мне об этом времени. — Они для меня были словно хороший врач. Я выздоравливала рядом с ними. Я не чувствовала любви к Беле — но мне так хорошо было с ним. А свекровь, когда я бывала у них, каждый раз преподносила мне сюрприз — какое-нибудь новое украшение. Свекровь была без ума от меня».