Сергей Морозов - Великий полдень
Я сам себе удивлялся. Со стороны, например, в глазах Мамы и Наташи, я должен был выглядеть человеком, который круто переменил свое отношение к жизни. Что называется взялся за ум. В некотором смысле меня как бы даже подменили. Стоило мне сделать всего один шаг из своей костяной башни, и передо мной распахнулся мир огромных возможностей. Первое время, правда, я еще ловил себя на том, что остатки прежнего скепсиса дают себя знать. Подобный недуг случается с натурами одаренными, но не избалованными вниманием света. Начинаешь ерничать и насмехаться над этим самым светом, — то есть над тем, чьим вниманием недостаточно избалован. Но я быстро излечился и прозрел. Возрождение России уже не казалась мне таким уж глупым и идиотским мероприятием. Я и в самом деле начал ощущать себя «партийным человеком». Во всяком случае не возражал против того, чтобы считаться таковым. В конце концов, ведь лозунги и идеи, которые провозглашались, содержали немало созвучного с тем, о чем я в свое время и сам размышлял. В частности, наши лидеры, наконец, осознали, что архитектура, архитектурные формы и вообще монументальная организация окружающего пространства способны самым решающим образом влиять на умы и общественное сознание в целом. Я стал повсюду желанным гостем, и самые разные люди постоянно интересовались моим мнением и спрашивали совета, — причем, не столько в отношении профессиональном, сколько в смысле новой государственной идеологии, которая разрабатывалась одновременно множеством групп и комитетов.
Нельзя сказать, что меня так уж задергали общественными поручениями. Если на то пошло, я и сам ощутил зуд деятельности. Ощутил, что подспудно начинают вызревать новые идеи.
Меня пригласили во вновь образованную экспертную группу, которая состояла из заслуженных деятелей науки и культуры. Группа была сформирована по личной инициативе Феди Голенищева, который не без основания полагал, что народная любовь, составлявшая главный предвыборный капитал, — это одно, а соответствующая идеология, под вывеской которой должен сколачиваться настоящий финансовый капитал, — это совершенно другое. Лично участвовать в работе нашей группы ему, конечно, было не досуг, но зато он поставил над нами своего непосредственного представителя и куратора — Петрушку.
Поначалу вид этого деятеля вызывал у всех нас естественный протест, однако мы довольно быстро к нему привыкли. Он аккуратно собирал стенограммы наших совещаний, делал скрупулезные выписки, а затем с тремя или четырьмя себе подобными молодыми людьми, которые ходили у него в помощниках наравне с прислугой за все, стряпал для Феди Голенищева регулярные резюме, сводки и рефераты. Гораздо больше меня удивило, когда однажды я увидел его входящим в офис Папы. Впрочем, я не придал тогда этому большого значения. Бог с ним, с Петрушкой, он сам был у наших как бы на посылках.
В составе группы, кроме мэтров академиков, оказался мой добрый приятель профессор Белокуров. Он сообщил мне, что теперь мы с ним штатные идеологи России и единственное, что от нас требуется — это рожать идеи. Только и всего. Занятие приятное и не слишком обременительное. Профессор также сообщил, что ему, как университетскому светиле и просто опытному в таких делах человеку, специально поручено оказывать мне всяческую теоретическую помощь в формулировании собственной философской доктрины. Я не возражал, чтобы меня считали «идеологом». Ощущать себя таковым оказалось весьма лестно, весьма приятственно. Тем более, что в глубине души я, пожалуй, считал себя прирожденным идеологом.
Я искренне поверил, что передо мной открывались новые возможности, и что теперь дело лишь за тем, чтобы действительно «родить» новую идею. В моем сознании забрезжили призрачные очертания нового проекта, который мог стать логическим продолжением моей прежней работы, — но еще более глобальным, чем даже проект Москвы. Кроме того, я развивал и, пользуясь ситуацией, проталкивал свои старые градостроительные идеи. В частности, о необходимости того, чтобы Москва разрасталась вширь, — как в переносном, так в прямом смысле этого слова. И ко мне прислушивались. Наши идеологи называли это «безусловно концептуальным» положением. Оно было включено в программные разработки. Я стал получать массу сообщений и положительных отзывов. Особенно, из ближних городских округов, жители которых жадно следили за всеми сообщениями и материалами из России и воспринимали идею о расширяющейся Москве с наивным, но вполне понятным энтузиазмом. Москва была для них прообразом земного рая.
Довольно часто на заседания и семинары нашей теоретической группы захаживала изумрудноглазая девушка Альга. Особенно живо она интересовалась моей деятельностью. Трудно сказать, было ли это ее собственной инициативой или ее присылал Папа, который не раз предлагал мне свои «услуги». Дескать, если понадобится чисто техническая помощь — с бумагами, человеческими контактами или что то в этом роде, он пришлет любую из своих ядреных секретарш. Я отказывался. Тогда он снарядил ко мне Альгу. Чтобы та присматривала за мной. Как бы взяла надо мной шефство, пока я не освоюсь в бюрократических коридорах. Что девушка, мол, и сама интересуется творческими вопросами, и ей «будет полезно» со мной пообщаться. Папа шутил, что он, мол, даже «переступил через себя, поделившись со мной этой своей любимой помощницей и замечательной сотрудницей». Я же воспринял это, как своего рода мягкий, но недвусмысленный приказ с его стороны — развлекать фаворитку, составить девушке компанию, если ей придет охота поумничать и позабавиться интеллектуальными игрушками.
При появлении Альги профессор Белокуров действительно начинал скакать и прыгать, как мальчик, шутил, дразнил меня тем, что она как настоящий эксперт собирается провести исследование на актуальную тему — о «метафизике взаимовлияния нео — имперской архитектуры и государственной идеологии».
Совершенно по свойски, как со старыми знакомыми, Ольга Альга держала себя и с мэтрами академиками и Петрушкой. Как — то раз я снисходительно и не без иронии полюбопытствовал, действительно ли она настолько серьезно интересуется подобными интеллектуальными проблемами или это дань моде, распространившейся между современными молодыми девушками. Прежде, мол, к подобным материям питали склонность разве что старые девы да экзальтированные особы, вроде профессорской половины. Не то чтобы я хотел ее как то поддеть. Просто не мог успокоиться, что фактически благодаря этой молоденькой девушке, благодаря ее живому интересу к моей работе, а еще точнее, благодаря тому, что мне подсунули листок с речью, заготовленной ею, я объявил с трибуны о своей лояльности России. Ведь именно это явилось толчком к тому, чтобы я погрузился в новую для меня стихию общественной деятельности, и в результате загорелся желанием вновь попробовать свои силы в архитектуре. Это было очень странно ощущать…
— Если ты действительно собираешься заняться научными изысканиями и подыскиваешь себе научного руководителя, — сказал я Альге, вспомнив о словах Папы насчет интереса девушки к «творческим вопросам», — то профессор подходит для этого куда больше, чем я…
Я думал, она смутится, но она спокойно подняла на меня свои все понимающие изумрудные глаза и объяснила, что хотя действительно питает склонность к подобным материям, но, однако, не настолько, чтобы сочинять диссертации. Я испытующе посмотрел в ее изумрудные глаза и, честное слово, не обнаружил в них никакого самолюбия или тщеславия. Лишь неподдельный интерес. Возможно, это имело какое то отношение к ее религиозным наклонностям.
К слову сказать, заглядывая по пути в Шатровый Дворец в нашу маленькую уютную церковь, я частенько заставал там Альгу. Конечно, я не забыл о нашем давнем «теософском» разговоре, но теперь не подходил к ней и не приставал с расспросами о вере, хотя нет нет, а ловил себя на глупых мыслях, что вот, дескать, она тут молится, а чему молится — неизвестно. У меня также все еще вертелось в голове то, что насплетничали о ней Мама и Наташа. Может быть, она действительно поклоняется какой-нибудь своей Шамбале? А может, даже, чего доброго, состоит в какой-нибудь секретной тоталитарной секте?..
Впрочем, ее искренний интерес к моим занятиям меня не слишком удивлял. И, в общем то, был даже приятен… Странно было то, что она словно старалась приуменьшить, скрыть этот интерес, — как будто в нем заключалось что то нескромное, предосудительное или противоестественное. Если уж на то пошло, я готов был, конечно, удовлетворить ее любознательность и без распоряжений Папы. Прояви такой интерес ко мне и моим занятиям Майя, я был бы бесконечно счастлив.
Признаюсь, при встречах с Альгой я и сам оживлялся. Но, отличие от профессора, у меня была серьезная причина. Я заглядывал в изумрудные глаза, стараясь прочесть в них, что-нибудь обо мне и Майе… Я все ждал, что она сама заговорит о Майе, но она упорно молчала. Абсолютно никаких намеков. А сам я, конечно, не решался ее расспрашивать.