Роберто Арльт - Злая игрушка. Колдовская любовь. Рассказы
В каждой фразе, сказанной мной, сквозило остроумие. Словно у меня был колчан со стрелами, и я весело пускал их в разные стороны, полагая, что запас стрел неисчерпаем. Тридцатилетние мужчины посматривали на меня с легкой завистью, сверстники пророчили блестящее будущее… к тому же я был в том возрасте, когда улыбка, которую нам дарят женщины, не кажется слишком большой наградой за наши воинственные порывы.
И я жил; много дней и ночей кряду я прожигал жизнь так неистово, что, когда я захотел разобраться, что произошло со мной, как переродилась моя личность, я в ужасе отшатнулся. Из-за не видимой глазу болезни внутри меня разверзлась мрачная бесплодная бездна.
И как неопытный путешественник, отважившийся пуститься в путь по ледовой равнине, вдруг замечает, что лед треснул и в трещины видна морская пучина, готовая поглотить его, так и я с ужасом обнаружил, что ум мой захирел, а сила испарилась. Глядя на кромку льда, я видел под собой не земную твердь, как надеялся, а лишь тонкий слой замерзшей воды. Чтобы растопить его, мне достаточно было слегка раскраснеться от намека на успех.
Мне расточали неумеренные похвалы. И кто-то сглазил меня. Слишком уж быстро я вышел на первые роли в том кружке мелких хищников, где лучшим цветком в петлицу было тщеславие, вскормленное лестью.
Не знаю, не знаю. Нет, не знаю.
Вслед за шумным успехом мой душевный подъем быстро пошел на спад. Был ли я изнурен порочной жизнью, которой с таким пылом предавался, было ли это следствием того, что всю душу и сердце я вложил в свое единственное и лучшее творение? Не знаю.
Гнетущее бессилие… отчаяние путника, заблудившегося в пустыне.
Я хотел вернуться назад, но гордость помешала мне… Попробовал двинуться вперед… Однако город, ранее открывавший моему взору перспективу уходящих в бесконечность улиц, каждая из которых вела к воздушным, сверкающим тысячью огней чертогам, внезапно потерял всю свою многомерность и сделался плоским; очутившись среди голых стен, я почувствовал себя ничтожным и смешным и позавидовал благополучию лавочников, которых презирал прежде, мне безумно захотелось сидеть, как и они, за дочиста выскобленным столом, довольствоваться своим куском хлеба и тарелкой супа, не ощущая при этом горечи крушения и не терзаясь воспоминаниями о былом успехе.
Как описать мучения, порождавшиеся суетностью, жаркую схватку между остатками благоразумия и накипью тщеславия? Как описать мои горькие рыдания, жгучую ненависть, отчаяние от того, что рай был потерян для меня?
Увы, для этого надо хорошо владеть пером, а я ведь не писатель! Посмотрите на безмятежное выражение моего лица, на застывшую на губах улыбку благовоспитанного человека, на мою показную чуткость, обмеренную, как метр у продавца.
То было ужасное время.
Работа моих органов чувств разладилась и, как во взбесившемся механизме, передо мной замелькали, сменяя друг друга, розовые мечты и мрачные картины действительности.
Временами я не мог поверить в это.
Я вглядывался в прошлое — минуло каких-то два года, а я испытывал ужас человека, прожившего целое столетие. Сто лет абсолютного бесплодия, когда не написано ни единой строчки.
Вы можете понять весь трагизм подобного состояния? Ничего не написать за два года. Считаться писателем, подавать такие надежды, что, казалось, горы в состоянии был своротить, и вдруг, внезапно, осознать, что ты неспособен выжать из себя хоть одну неординарную строку, неспособен создать ничего, что могло бы подкрепить остатки твоего авторитета. Вы поймете, какую боль причиняет язвительный вопрос лжедрузей, которые по очереди подходят к тебе с простодушным видом, тут же сменяющимся выражением удовлетворенного злорадства, и спрашивают: «Почему ты не работаешь?» или: «Когда ты что-нибудь напечатаешь?»
Чтобы пресечь бестактные вопросы и иронические намеки, я напялил маску глубокомысленного созерцателя, стоящего выше житейских мелочей. Я должен был защитить себя и начал изрекать такие фразы:
— Жизнь — не литература. Надо пожить… потом писать.
Однако нельзя безнаказанно притворяться, что ты призрак. Приходит день, когда и впрямь превращаешься в фантом.
Так незаметно для себя я мало-помалу пропитался чем-то кислым, что придало всем моим словам привкус одной ироничности и тошнотворный запах прокисшего молока.
Люди инстинктивно избегали меня. За мной утвердилась слава желчного человека. Мои остроты, даже те, что я произносил с самыми добрыми намерениями, всегда оказывались двусмысленными и злыми, и все недотепы до смерти боялись меня.
С тем злобным блеском в глазах, из-за которого столь омерзительны крысы, я находил над чем поглумиться даже тогда, когда другим и в голову это не приходило. Подойти ко мне — значило смириться с тем, что нарвешься на колкость и издевку. Мое самое доброжелательное отношение можно было выразить следующим образом: «Не будем вникать в суть вещей».
Мне нравилось, подобно сове, кружить над одним и тем же местом. Сам не знаю почему. И еще мне непонятно, зачем я так зло вышучивал всех, кто принимал жизнь всерьез; Я даже утверждал, что только закоренелым мошенникам важно, что же из них получится.
Все это не помешало появлению в моем мозгу новых и новых извилин, источавших едкую горечь зависти. Ничто не задело меня так глубоко, как успех одного из моих товарищей, которого я презирал в глубине души. Несомненно, этот успех был мелочью по сравнению с тем, чего мог бы добиться я, если бы развивал скрытые во мне способности.
Помню очень ясно, как я подошел к своему сотоварищу и, снисходительно посмеиваясь, поздравил его. Это было весьма своеобразное поздравление, рассчитанное на то, чтобы досадить человеку, которого мы считаем ниже себя.
Никогда не смогу позабыть одну подробность: виновник торжества настороженно посмотрел на меня с неприязнью и любопытством — так смотрит счастливый человек, обнаружив злоумышленника у себя в доме. У хозяина дома недостало такта скрыть свое изумление, а я, не в силах сдержаться, прибавил:
— Ты написал премилую вещь. Жаль только, мало поработал над стилем.
Он посмотрел на меня, словно спрашивал себя: «Что здесь надо этому человеку?»
Вот уж верно, у счастливцев плохая память.
В свое время я оказал этому приятелю немаловажные услуги и сделал много доброго, однако надо признать, что мое поздравление слишком мало походило на чистосердечное. Это было подаяние. Подаяние, которое я выплюнул сквозь зубы.
Когда я отошел от своего приятеля, я дал себе слово работать не покладая рук. Я подавал надежды. А безмерные надежды всегда обгоняют действительность, которую можно измерить. Пришпориваемый собственным самолюбием, я поклялся, что пойду очень далеко, ни минуты не задумываясь над тем, что мое «очень далеко» уже в прошлом. Ведь так, впрочем, легко облекать в слова безмерность замыслов.
И все же я без устали твердил эти слова, старался насладиться их сутью, проникнуться открывавшимися перспективами. Я пытался вызвать у себя то светлое, исполненное вдохновенья состояние, которое предшествует творческому акту; однако, сколько я ни упорствовал, насвистывая бодрые мотивы, сколько ни внушал себе, что я исключительно гениален и способен покорить весь мир, — все это словоблудие не оказало никакого воздействия на мои творческие способности, и у меня перед глазами вновь и вновь проплывали картины пустой и беспутной жизни.
Я возмутился состоянием своего интеллекта, попытался подчинить себе вдохновение, проникнуть в свое собственное подсознание. Надо было заставить его поработать на пользу дела; но все было напрасно.
Никогда не забуду, как целую неделю я просидел взаперти в четырех стенах в ожидании магической силы, которая должна была вдохновить меня на создание бессмертных страниц, но единственным результатом этого затворничества было сильнейшее табачное отравление, и, утомленный этим отшельническим существованием, я бросился на улицу в поисках живой жизни.
Почему я не могу ничего создать, а другие могут? Где коренится таинственная сила, побуждающая человека, объяснявшегося как дурак, писать так, словно он обладает талантом? В чем состоит индивидуальность личности, как она складывается? Ведь я знал людей совершенно безликих в повседневной жизни, однако на страницах их книг встречались строки, блещущие оригинальностью. И все-таки эти люди были неспособны хоть сколько-нибудь ловко парировать мои остроумные выпады.
Я сознавал, что мне недостает оригинальных устремлений, влюбленности, чего-то несбыточного из царства грез. Мало хотеть писать. Мой юношеский пыл (я уже чувствовал себя стариком) уступил место тяжелому бремени безразличия, непробиваемого, как гранит.
И все-таки я был молод. Я читал превосходные книги. Мое понимание гармонического и прекрасного было значительно глубже, чем у других, но они создавали свои произведения, не нуждаясь ни в каких теоретических построениях.