Иван Шевцов - Любовь и ненависть
— Менаду прочим, вы не поинтересовались, на самом ли деле у Шахмагоновой был тогда день рождения? Это очень важно. Нужно во всем тщательно разобраться.
— Я и обращаюсь к вам, Семен Семенович, с единственной просьбой — провести тщательное расследование, — волнуясь, проговорил я. — Хотелось бы знать, кто нашел билет, кто сидел за нашим столиком после того, как мы ушли из ресторана. — Я перевел взгляд с Армянова на Лапину и закончил с определенным намеком: — Беспристрастное расследование, без предвзятых выводов и поспешных решений, необоснованных обвинений.
Армянов понял мой намек:
— Поспешность в таком деле особенно опасна. Можно наломать таких дров… Словом, разберемся, Василий Алексеевич.
На этом разговор не окончился: Семен Семенович поинтересовался работой в клинике, спросил, между прочим, о взаимоотношениях с главврачом. Я отвечал кратко, односложно, не желая отнимать его время.
Не скажу, чтоб разговор с Армяновым меня окончательно успокоил, хотя мне все больше и больше нравился этот человек. На душе оставались тревога и смятение. Его намек о том, случайно или неслучайно я оказался в ресторане после партсобрания, поселил во мне смуту, оставил горький осадок. Из райкома я поехал в клинику и первым делом через отдел кадров выяснил, что день рождения Дины будет лишь через полтора месяца. Хотелось немедленно поговорить с Шахмагоновой на эту тему: как же, мол, так, в чем же дело, к чему такой обман? Но я воздержался — сделать это никогда не поздно. А в райком все же позвонил и попросил секретаршу доложить Семену Семеновичу дату рождения Шахмагоновой. Хотя сам этот факт не давал оснований считать старшую сестру причастной к провокации — а я теперь был убежден, что история с партбилетом была именно провокацией, — но я все же как-то настороженно стал относиться к Дине, вспоминал и анализировал ее разговор за бокалом шампанского. Мы танцевали с ней, потом она отлучалась. Но это вполне естественно: я же не могу утверждать, что отлучалась она, чтоб позвонить тем троим, которые напали на меня, и сообщить, что мы скоро уходим из ресторана. Все это, конечно, мой тайный домысел, не подлежащий оглашению, предположения взвинченной фантазии, и не больше.
В клинике меня ждала неприятность: состояние Захваткиной не улучшалось, а напротив — она чувствовала острые боли, швы не заживали, начали гноиться, держалась температура.
Перед уходом домой я позвонил Ясеневу и все подробно рассказал.
Во время моего разговора с Андреем в кабинет зашла Дина. Она была чем-то опечалена. На лице ее, обычно таком свежем, теперь лежала тень, в карих с голубинкой глазах холодным блеском светилась скорбь. Она заговорила сухо, точно выкладывала передо мной на стол злые, укоризненные слова:
— Оказывается, Василий Алексеевич, у вас большая неприятность. Вы мне ничего не сказали о случившемся. Я узнаю об этом последней. Меня допрашивают как свидетельницу. Странно.
— Кто допрашивает? — сорвалось у меня. Я как-то прежде не подумал, что коль будет расследование, то с Диной непременно поговорят.
— Тот, кто ведет расследование этого дикого, какого-то невероятного происшествия, — недоброжелательно ответила она.
— Ну что ж теперь поделаешь, раз уж такое случилось?
— Но мне странно было услышать об этом не от вас. Получается, что как будто я в чем-то замешана. — Она скривила губы, бархатные широкие брови вздернулись.
— Это каким же образом?
— Получается, что я вас затащила в ресторан.
— Вот даже как! Затащила! Своего начальника?! — с наигранным сарказмом воскликнул я. — Это у кого ж так получается? — Я смотрел на нее внимательно и с веселым добродушием ожидал ответа. Но она предпочла промолчать, и я продолжал: — Насколько мне помнится, мы с вами не просто пошли в ресторан: у нас был благородный предлог — день вашего рождения. Не так ли?
Теперь я смотрел на нее с той пристальной требовательностью, когда уже нельзя не отвечать.
— Откровенно говоря, не совсем так, — ответила она, не скрывая своего смущения. Мне показалось, что глаза ее напряжены от желания заплакать. Но меня теперь ни на одну минуту не покидал беспокойный вопрос: что же ее заставило сочинить свой день рождения? Этот вопрос мне казался главным, проливающим свет на всю историю с партбилетом. — День рождения я придумала… У меня было такое состояние… Ну, я не могу вам передать… Я не знала, куда себя девать… Мне хотелось быть с вами. Просто сидеть и смотреть на вас. Молчать и слушать вас. Я не могла совладать с собой и пошла на маленькую хитрость — придумала день рождения. В чем я, конечно, теперь горько раскаиваюсь.
Все это прозвучало вполне искренне, как откровенное признание, но я находился в том состоянии предубежденности и настороженности, когда ни одно слово не принимается на веру, и готов был придираться без всякого на то повода.
— Предположим, особого желания, как вы сказали, "просто сидеть молча и смотреть на меня" я не заметил, — сказал я с обидной беспощадностью. Скорее, это была мысль вслух. — Молчал я, а говорили вы, хотя и недолго: вы куда-то спешили.
— А вы вообще многое не замечаете! — выстрелила она злыми, острыми словами, и мерцающие глаза ее потемнели до черноты. — Слава богу, там я сразу все поняла. Поняла, что вы сидите напротив меня и не замечаете меня. Смотрите, как в пустоту. Мне хотелось разозлить вас, уязвить. Но вы были как стена. И я ушла. Я, можно сказать, убежала. А вы даже не поняли, почему я так быстро ушла. Конечно, я для вас просто ваша подчиненная. Вы меня не замечаете…
Металлический голос ее звучал хлестко, как пощечина. Глаза блестели слезой. Я был опрокинут такой внезапной вспышкой и не сразу сообразил, что отвечать. А она, закрыв руками лицо, почти истерично выкрикнула:
— Глупо, глупо, ой как глупо!.. — и выбежала из кабинета.
По дороге домой я пытался анализировать поведение Дины в последнее время. Я опасался поспешных выводов, помня, что осудить человека всегда легче, чем оправдать. В этом смысле я придерживался принципа: лучше оправдать виновного, нежели осудить невинного. Я отметал всяческие подозрения в отношении Дины, но в то же самое время становился в тупик перед фактами, из которых вытекали неумолимые вопросы: если это была преднамеренная провокация с целью создать против меня "партийное дело", то без помощи Шахмагоновой такую инсценировку разыграть было невозможно. Правда, я тут же бросал в сторону Дины своего рода спасательный круг: в конце концов она могла стать невольной участницей, исполняя лишь одну совсем невинную роль — «затащить», как она выразилась, меня в ресторан. Как бы то ни было, а настроение у меня было самое прескверное. Я вспомнил военную службу, свою работу врачом на Северном флоте. Там все было иначе — честно, чисто, ясно, никаких мерзостей и авантюр. Каждый из нас и все вместе делали свои дела во имя здоровья человека, никто никого не подсиживал, не интриговал, никто никому не угрожал. Там не было пайкиных и разных прилипайкиных — авантюристов и негодяев. И сейчас все чаще стал вспоминать, как Пайкин предложил мне бежать за границу вместе с ним, чтобы делать бизнес на вакуумтерапии. Я вышвырнул его тогда из кабинета, а он как ни в чем не бывало, чувствуя свою полнейшую неуязвимость — разговор происходил с глазу на глаз, — пригрозил мне: сотрем и уничтожим. Мол, метод твой останется, но пользоваться им будут другие, а не ты. Я до сих пор не знаю, правильно ли я тогда поступил, никому не сказав о гнусном предложении Пайкина. Я так рассудил: все равно Пайкин откажется от своих слов и объявит меня клеветником. Теперь на собственной шкуре прочувствовал, что пайкины слов на ветер не бросают. О, они отлично овладели оружием клеветы и инсинуаций, знают сатанинскую силу этого оружия. Для того чтобы облить человека грязью, особого труда не требуется. Но попробуй потом очиститься от этой грязи. А что я противопоставил Пайкину и K°? Отрастил на душе панцирь и надеюсь с его помощью выстоять в горделивом одиночестве? Впрочем, насчет одиночества — это я зря. У меня есть друзья. Тысячи друзей по всей стране. Прежде всего люди, которым я вернул здоровье. Потом — врачи, сотни, а может, тысячи врачей, которые уже сегодня лечат людей моим методом. Где-то дома в столе хранятся их трогательные благодарственные письма. В них я черпаю духовные силы, они для меня живой родник народной поддержки. И я верю: окажись я в беде, ну, предположим, в нужде, если пайкины лишат меня работы, тысячи моих незнакомых и знакомых друзей придут мне на помощь. Вернее, пришли бы, потому что практически они не узнают о моей беде. Кто из них может догадаться, что врач Шустов, затравленный авантюристами, уволенный с работы, без гроша в кармане, работает над усовершенствованием нового метода лечения болезней? И не только трофической язвы. А экзема — этот страшный недуг. Уже двенадцать человек, пораженных экземой, я излечил своим методом. Кстати, вернее, совсем некстати экзема настигла моего друга Аристарха Ларионова. Буду лечить.