Журнал «Новый Мир» - Новый Мир. № 11, 2000
Андрей Арьев. Царская ветка. СПб., Издательство журнала «Звезда», 2000, 192 стр.
Андрея Арьева не отнесешь к плодовитым авторам, библиография его печатных работ невелика. Не отнесешь его и к литературным критикам в современном смысле этого слова. Литпроцесс он не «отслеживает», мест не распределяет, иерархий не создает. Он скорее эссеист, но не в новейшем духе — борхесианском, честертоновском, бартовском, а, пожалуй, в дореволюционных русских литературных традициях. В его жанровой родословной — князь П. А. Вяземский (прежде всего как автор книги о Фонвизине), И. Анненский (не поэт, конечно, а создатель «Отражений»), В. Розанов. И безусловно, эмигрант Ходасевич. Да, еще один эмигрант — Кончеев; только влияние последнего не жанровое, а стилистическое.
Книгу составляют два больших эссе, опубликованные в свое время в журнале «Звезда»; оба посвящены поэзии; в первом случае объект описания предстает географически-поэтическим («Царское Село в русской поэтической традиции и „Царскосельская ода“ Ахматовой»), оборачиваясь в итоге поэтико-философским, во втором он кажется чисто поэтическим («Маленькие тайны, или Явление Александра Кушнера»), но трансформируется в географически-поэтический (Кушнер — поэт нормы[43], антиромантик, «культурный поэт», а значит, истинно петербургский).
«Царская ветка» написана точным, гибким, изящным языком, ее интонация энергична, многие места хочется просто цитировать без комментария. «Докажет ли свою правоту Кушнер разладом с эпохой и гибелью? Я склонен подозревать чудеса»; «Берет он у культуры много, но ни за чем не следует вполне. Напевая Михаила Кузмина, он прогуливается с томом критики Владислава Ходасевича под мышкой»; «Начинается пора тоскливых по своей сущности сентенций, произносимых на радость вмиг добреющим критикам». Замечателен в своем роде и типично питерский, антимосковский выпад: «К сегодняшнему дню у Кушнера доминирует, становится направляющей ось „Север — Юг“ — вместо привычной в XX веке (и для молодого Кушнера) оси „Восток — Запад“. Москва на этой магистрали из конечного пункта превращается в транзитный полустанок с буфетом». Сколько яда в засохших бутербродах этого «буфета»…
Книга написана настолько хорошо, что хочется подражать ее стилю. Вот и рецензент сочинил нечто в том же духе (и тоже про поэта Кушнера): «Но ей-Богу, ей-Богу, я бы подпустил мистического сквознячка… Хотя бы из эстетических соображений… Знаете ли, все эти кровавые зори…»
Андрей Лебедев. Повествователь Дрош. Книга прозы. М., «Глагол», 1999, 127 стр.
Это действительно «книга прозы» — не «рассказов», не «повестей», а просто «прозы». Последнее время в отечественной словесности характеризуется размыванием жанровых границ: не только между социально близкими «рассказами» и «повестями» или «повестями» и «романами», но и между антагонистами fiction и non-fiction. В результате мы (и то с определенной долей неуверенности) можем говорить лишь о «прозе»; прочие жанровые классификации все более переходят в компетенцию разного рода комиссий и комитетов, раздающих премии.
Итак, перед нами «проза»: изобретательная, ориентированная на медленное чтение с припоминанием. Последнее же, если верить Платону, и есть суть знания, точнее, познания. Любое литературное произведение «читаешь», «узнаешь», «познаешь» лишь в той мере, в какой «припоминаешь»; причем «припоминаешь» не только (и не столько) соответствующий авторскому собственный экзистенциальный или бытовой опыт, сколько «традицию» — культурную, литературную, — за ним, произведением, стоящую. Что бы там ни говорили любители «первичной литературы», не бывает прозы или поэзии «культурной» и «не-(а-)культурной». Есть разные традиции, есть разные родословные.
Негромкая «культурность» прозы Андрея Лебедева подчеркивается его автопредисловием, где нарратор предлагает читателю свой вариант литературных и культурных источников семи текстов «Повествователя Дроша». Добавлю свое скромное наблюдение: Бог, говорящий голосом ведущего детской радиопередачи, беседовал еще с сэлинджеровскими героями, а настойку из пестиков из сарабанды вкупе с отваром из взглядов на тополя вовсю попивают в сочинениях Милорада Павича.
Зондберг. Нугатов. Соколовский. Б. м. и., б. г., 116 стр.
Строгий дендизм этого издания заставляет рецензента эстетически подобраться, сесть прямо, подтянуть живот и сочинить нечто «в этом роде». Замечу лишь, что книга состоит из трех проз: Ольги Зондберг («Всенеприметно»), Валерия Нугатова («Дама и Некто») и Сергея Соколовского («Утренние прогулки»).
…потому что «Зондберг — Нугатов — Соколовский» звучит восхитительно. Дает первый звонкий аккорд «зо!» и исчезает с шуршанием в фонетических камышах — «офский……». Потому что бессолнечный мир этой прозы, нет, потому что черно-белый мир этой прозы. Вот. Как обложка самой книги — черно-белая. Мир строг, потому и авторы серьезны.
Ну, соблаговолите-таки объясниться, милсдарь! О чем это написано? В частности, о Даме, которая уже являлась нашим честным (не шибко) глазам — на рисунках чахоточного британского юноши сто лет назад: обнаженная, в окружении карликов, уродцев, пьеро и арлекинов, она занималась туалетом, листала журнал «Савой», лениво смотрелась в зеркало. Декадентская Венера. Шубу ей, шубу!
Засасывающее погружение в эту книгу, длившееся несколько дней, после подробного изучения ее на предмет обнаружения сколько-нибудь внятных библиографических, выходных данных, во время которого я постоянно вспоминал, нет-нет, даже не библиофильские кошмары Борхеса, а восхитительный двухтомник Шарля Нодье, выпущенный в самом конце андроповской эпохи в переводе Веры Аркадьевны Мильчиной, в котором много говорилось о подобных изданиях XVI–XVIII веков, в них тоже отсутствовали, намеренно отсутствовали выходные данные и вообще было все не ясно, где и когда что вышло и кем написано, но здесь-то все было ясно по поводу того, кем это написано и как называются сами произведения, так что я вспоминал еще черную толстую книгу, изданную примерно в то же время, что и двухтомник Нодье, там было несколько французских романов, точнее, «новых романов», и кто-то из этих французов примерно так и писал. Кто? Бютор? Симон? Саррот?
Р. К. Боязнь темноты (письма сумасшедшего). Публикация текстов под редакцией Владимира Токмакова. Художник Александр Карпов. Барнаул, 1999, 40 стр.
В Барнауле издают хорошие книги. «Боязнь темноты» попала мне в руки совершенно случайно. Подзаголовок «Письма сумасшедшего» не обещал ничего хорошего: провинциальный сюр, сдобренный хармсинкой с невероятно назойливым вкусом, чего еще ждать? Слава Богу, полистал.
Авторская (пардон) стратегия этого сочинения весьма любопытна. Некий Р. К., новосибирский художник-дизайнер и поэт, в приступе ревности убивает[44] собственную жену и ее любовника. Преступление раскрывают, Р. К. признают невменяемым, в психушке он кончает жизнь самоубийством (весьма заковыристым способом — съев электрическую лампочку). Дневник Р. К. попадает в руки Владимира Токмакова, который перелагает его верлибром. Художник Александр Карпов, некогда знакомый с Р. К., прочитав сочинение Токмакова, сочиняет концептуальный дизайн издания.
Перед нами — не обычная мистификация: Х умер, Y нашел его рукописи и публикует их, Z все это дело оформляет. Отличие в том, что Y переписывает дневниковую прозу Х стихами; он не отказывается от литературного авторства, отстраняя от себя авторство лишь экзистенциальное. Жизнь и искусство разведены по углам, будто боксеры на ринге во время перерыва. Сейчас звякнет гонг, и они опять примутся мутузить друг друга по мордасам. Воспользуемся этим перерывом и спокойно прочтем книгу из Барнаула.
Яков Гордин. Мистики и охранители. Дело о масонском заговоре. СПб., Издательство «Пушкинского фонда», 1999, 288 стр.
Александр Пятигорский учит: «История — неотрефлексированная структура сознания». Может быть, оно и лучше, что неотрефлексированная. Каждая новая эпоха моделирует свою историю; у каждой из них свой Рим, свой Карфаген, своя Французская революция, свой «Новый курс». Как говорил Мао: «Пусть расцветает сто цветов». Для человека русской культуры одна из таких вечных моделей — «пушкинское время»: период между 1815 и 1840 годами. Она каждый раз разная — «пушкинская эпоха» — в мемориях князя П. А. Вяземского, в пламенных сочинениях Михаила Гершензона, в суховатой эссеистике Ходасевича, в модернистски обстоятельных трудах Ю. М. Лотмана. Яков Аркадьевич Гордин относится к тем авторам, которые создали свою модель «пушкинского времени».
Эта модель может показаться сейчас неактуальной; нынче в чести супостаты либо аутсайдеры предыдущей историографии — Фаддей Булгарин, граф Сергей Уваров[45], М. Дмитриев и другие. Однако мода на стрижку «под ноль» не исключает возможности существования парикмахерского мастерства; «Хаджи-Мурат» написан тогда, когда «актуальным направлением» был символизм.