Жан-Поль Сартр - II. Отсрочка
— Это конец.
— Конец чего?
— Всего. Я уже и не знаю, чего желать, победы или поражения.
— А-а… — вяло протянула она.
— Если мы проиграем, то будем онемечены, но уверяю тебя, немцы сумеют восстановить порядок. Коммунистам, евреям и франкмасонам останется только паковать чемоданы. Зато победив, мы будем оболыпевичены, это будет триумф Frente Crapular[66], анархия, а может быть, и хуже… Эх! — продолжал он жалобным голосом. — Не нужно было объявлять эту войну, не нужно было ее объявлять!
Одетта не вслушивалась в то, что он говорил. Она думала: «Он боится, он злой, он одинок». Она наклонилась к нему и погладила его по волосам. «Мой бедный Жак».
— Мой дорогой Борис.
Она ему улыбалась, у нее был бесхитростный вид, и Борис почувствовал угрызения совести, нужно бы все-таки ей сказать.
— Это глупо, — продолжала Лола, — я взвинчена, я хочу знать, что он скажет, но, понимаешь, ты же все-таки не прямо сейчас уезжаешь.
Борис смотрел себе под ноги и начал насвистывать. Лучше сделать вид, что не услышал, иначе она его обвинит, кроме всего прочего, в лицемерии. С минуты на минуту это становилось все труднее. Она скорчит бедную растерянную мину, она ему скажет: «Ты сделал это? Ты сделал это, не сказав мне ни слова!» «Я не готов», — заключил он.
— Дайте мне мартини, — сказала Лола. — А ты что выпьешь?
— То же.
Он снова принялся свистеть. После обращения Даладье, может быть, представится случай: она узнает, что объявлена война, это ее все же немного оглушит; тогда Борис, не теряя ни минуты, ей скажет: «Я записался добровольцем!», и не даст ей времени опомниться. Бывают случаи, когда избыток несчастья вызывает неожиданные реакции: смех, например; будет забавно, если она начнет смеяться. «Мне будет все-таки немного досадно», — беспристрастно подумал он. Все постояльцы собрались в холле отеля, даже два кюре. Они погрузились в кресла и приняли довольный вид, потому что чувствовали, что за ними наблюдают, но им было не по себе, и Борис заметил, как многие тайком смотрят на часы. Ладно! Ладно! Вам ждать еще полчаса. Борис был недоволен, он не любил Даладье, и ему было противно думать, что по всей Франции были сотни тысяч пар, многочисленные семьи и кюре, готовые принимать, как манну небесную, речь этого типа, который торпедировал Народный фронт. «Дешевый тип!» — подумал он. И, повернувшись к радиоприемнику, он подчеркнуто зевнул[67].
Было жарко и хотелось пить, трое спали: двое рядом с коридором и маленький старичок, скрестивший руки с видом молящегося; четверо остальных расстелили на коленях носовой платок и играли в карты. Они были молоды, вполне симпатичны, под сетками они развесили свои пиджаки, те раскачивались за их затылками и ворошили им волосы. Время от времени Матье искоса смотрел на загорелые, покрытые курчавыми волосами руки своего соседа, маленького блондина, пальцы которого с широкими черными ногтями ловко управлялись с картами. Он был наборщик; рядом с ним сидел слесарь. Из двух других на скамейке напротив, один, ближе к Матье, был адвокатом, другой — скрипач в кафе «Буа-Коломб». Купе пахло мужчинами, табаком и вином, пот катился по их жестким лицам, менял их и придавал им блеск; на раскачивающемся подбородке старика между жесткой белой щетиной его щек выступал пот, жирный и едкий: экскремент лица. По другую сторону окна под тусклым солнцем тянулось серое и плоское поле.
Наборщику не везло, он проигрывал; он наклонялся над картами, поднимая брови с удивленным и упрямым видом.
— Ах, черт возьми! — говорил он.
Адвокат собирал карты и тасовал их. Наборщик внимательно следил, как они переходят из руки в руку.
— Я невезучий, — с обидой произнес он.
Они играли молча. Через некоторое время наборщик взял взятку.
— Козырь! — торжествовал он. — Эх! Сейчас все изменится, ребятки. Просто я немножко подергаюсь!
Но стряпчий уже раскрыл карты:
— Козырь, козырь и еще козырь. Вот так: дама не играет.
Наборщик оттолкнул карты.
— Я больше не играю: я слишком много проигрываю.
— Ты прав, — сказал слесарь. — И потом, сильно трясет. Стряпчий сложил платок и положил его в карман. Это был высокий толстый мужчина с бледной кожей, дряблым лягушачьим лицом, широкими скулами и узким черепом. Трое остальных говорили ему «вы», потому что у него было образование и он был сержантом. Он же им тыкал. Бросив недоброжелательный взгляд на Матье., он, покачиваясь, встал.
— Пожалуй, я выпью стаканчик.
— Неплохая мысль.
Слесарь и наборщик вынули из рюкзаков бутылки; слесарь отпил из горлышка и протянул свою бутылку скрипачу:
— Глотни-ка!
— Не сейчас.
— Много ты понимаешь.
Они замолчали, изнемогая от жары. Слесарь надул щеки и тихо вздохнул, стряпчий закурил «Хайлайф». Матье думал: «Я им не нравлюсь, они считают меня гордым» Однако они были ему интересны, даже спящие, даже стряпчий; они зевали, спали, играли в карты, качка раскачивала их пустые головы, но у них была судьба, как у королей, как у мертвых. Изнуряющая судьба, которая смешивалась с жарой, усталостью и жужжанием мух: вагон, закрытый, как парильня, забаррикадированный солнцем, скоростью, покачиваясь, уносил их к одному и тому же испытанию. Блеск света окаймлял пунцовое ухо наборщика; мочка уха была похожа на кровавую землянику. «Это ими делают войну», — подумал Матье. До сих пор она ему представлялась переплетением искореженной стали, разбитых балок, чугуна и камня. Сейчас кровь дрожала в лучах солнца, рыжий свет заполнил вагон: война будет кровавой судьбой; ее будут вести кровью этих шести человек, кровью, застаивающейся в их мочках, кровью, которая, голубея, текла под их кожей, кровью их губ. Их раскроют, как бурдюки, все отбросы выскочат наружу; резвые кишки слесаря, которые урчали и иногда выпускали газы, будут волочиться в пыли, трагические, как кишки вспоротой на арене лошади.
— Что ж! Пойду разомну ноги, — сказал как бы сам себе наборщик, Матье посмотрел, как он встает и идет к коридору: эта фраза была уже исторической. Ее вполголоса произнес мертвец одним летним днем, еще будучи живым. Мертвец или, что одно и то же, выживший. Мертвецы — уже мертвецы. Оттого-то мне и нечего им сказать. Он смотрел на них с каким-то головокружением, он хотел бы быть втянутым в их великое историческое испытание, но он был исключен. Он загнивал в их жаре, он будет обливаться кровью на тех же дорогах, и однако он был не с ними, он был только бледным и вечным сиянием: у него не было судьбы.
Наборщик, куривший в коридоре, вдруг повернулся к ним.
— Самолеты. — А?
Стряпчий наклонился. Его грудь касалась толстых ляжек, и он поднимал голову и брови. — Где?
— Там, там! Бомбардировщики.
— Я…А! Ого…Ого! Скажи-ка, — пробормотал слесарь.
— Это французы? — спросил скрипач, поднимая на наборщика красивые блуждающие глаза.
— Они высоко, не видно.
— Конечно, французы, — сказал слесарь. — Кому же еще быть? Война пока не объявлена.
Наборщик наклонился к ним, держась двумя руками за косяки.
— Что ты об этом знаешь? Ты уже одиннадцать часов сидишь в поезде. Ты, может быть, думаешь, что все подождут, пока ты приедешь, и тогда объявят ее?
Слесарь, казалось, изумился:
— Черт! Ты прав, чертенок. Слушайте, ребята, а может, мы уже с утра воюем?
Они повернулись к стряпчему.
— Что вы скажете? Вы думаете, война уже началась? У стряпчего был мирный вид. Он высокомерно пожал
плечами:
— Что вы выдумываете? Неужели мы пойдем воевать за Чехословакию? Вы ее видели на карте, эту Чехословакию? Нет? А я видел. И не раз. Дерьмо это, вот что. И размером с носовой платок. Там, может быть, жалких миллиона два, которые даже не говорят на одном языке. Вы рассуждаете о том, плюет ли Гитлер на Чехословакию. А Даладье? Прежде всего Даладье — это не Даладье: это двести семей. И эти двести семей тошнит от Чехословакии.
Он пробежал взглядом по своей аудитории и заключил:
— Дело в том, что и у нас, и у них все назревало с тридцать шестого года. И что тогда сделали Чемберлены, Гитлеры и Даладье? Они решили: «Этих людей мы заставим замолчать», и они заключили хороший секретный договорчик. Гитлер придумал такую штуку: когда рабочие буянят, загнать их на военную службу. Вот так, молчок, рот на замок. Будешь рыпаться — два часа на плацу. Будешь еще рыпаться? Схлопочешь шесть часов. После этого парни на коленях, они думают только о том, чтобы завалиться спать. Ладно, другие министры решили: «Сделаем, как он». И вот итог: войны нет и в помине. Ни ради Чехословакии, ни ради кого-нибудь еще — хоть турецкого султана. Только мы мобилизованы, потянут три, четыре года, а за это время там, в тылу, сломают хребет пролетариату.
Они растерянно смотрели на него; они не слишком ему верили, или, может быть, не совсем его поняли. Слесарь философски заметил: