Евгений Водолазкин - Похищение Европы
Ионе нравилось не только готовить и кормить. В минуты отдыха он любил смотреть в огонь своей огромной печи. И без того румяное его лицо от жара и отсветов пламени становилось пунцовым. Когда он однажды повернул его ко мне, оно было мокрым от слез.
— Ты не читал Житие Евфросина-повара? — спросил брат Иона.
И когда, к его удивлению, я покачал головой, Иона достал из-за печи толстую, исписанную крупным почерком тетрадь. На одной из страниц он указал мне строку, оставив вдавленный ногтем полукруг.
— Прочти вслух.
Его детский, почти без наклона, почерк я разобрал без труда.
— «И глядя подолгу в огонь, зрел он вечное пламя, и слезы омывали щеки его».
— Зрел он вечное пламя… — непослушным от волнения голосом повторил Иона. — И слезы омывали…
Я познакомился также с братом Зиновием, иконописцем. Это был задумчивый человек с негромким и, я бы сказал, завораживающим голосом, который можно было слушать часами. Я беседовал с ним всего два раза, потому что через месяц после моего приезда он уехал. Оказалось, что местом его постоянной жизни был один из московских монастырей, а сюда его прислали на время, для иконописных работ. Несмотря на повторявшуюся им фразу, что икона — это не живопись, сам он был похож на художника По-монашески длинные волосы, большие карие глаза выделяли бы его даже на Монмартре, где он, в отличие от меня, никогда не был, а потому не терзался сладкой болью воспоминаний. Единственным, что, возможно, не соответствовало общему его облику живописца, были руки, точнее — пальцы — короткие, толстоватые и даже как бы плохо сгибающиеся. Но в этой полусогнутости, малоподвижности была своя пластика. Мне нравилось смотреть, как собранной в лодочку ладонью он смахивал упавшие на лицо волосы, как, рассказывая мне о подготовке иконной доски, поглаживал тщательно высушенную древесину. Наверное, такой и следовало быть руке иконописца — шершавой, мозолистой и не боящейся заноз.
Икону брат Зиновий называл окном в горний мир и самым важным для ее создания считал соблюдение поста. Основные качества иконы — ее внутренний свет и глубина — достигались прежде всего духовными средствами. И хотя техническая сторона дела не была для него второстепенной, при определенной настойчивости он считал ее достижимой для любого. Насколько я могу судить, сам он техникой письма владел бесподобно. Мне трудно выражать свое впечатление в той сфере, где я мало что смыслю, но написанные им иконы, несмотря на их условность и символику (зачастую мне непонятную), казались мне живыми. Определенную роль в этом играли особые минеральные краски, использовавшиеся братом Зиновием. Даже будучи нанесенными на поверхность, они сохраняли свою зернистую структуру и блестели микроскопическими разноцветными гранями. При том же, что иконные доски по старинному обычаю тесались топором и не доводились до абсолютной гладкости, игра красок на неровностях была удивительной, особенно при свете свечей.
— Когда входишь в храм и медленно идешь к иконе, — его ладони медленно плыли вперед, — кажется, что и она двигается. С какой бы новой точки ты на нее не смотрел, она всегда разная.
Многое из того, что мне рассказал брат Зиновий, не осталось в моей памяти. Я, повторяю, был заворожен его тихим, несколько монотонным повествованием, где, запиши я его, запятая была бы единственным знаком препинания. Это было мыслями вслух, чем-то не связанным с моим присутствием, тихим и ненавязчивым, как ручей. Я бы назвал это потоком сознания, если бы не раздражающая расхристанность большинства подобных текстов, их неспособность удержаться в избранном русле или ответить на простой вопрос: о чем это? В отличие от слабо организованного сознания этих текстов, повествование брата Зиновия умело сосредоточиться на одном предмете. Все, что он успел произнести в наши две встречи, было только об иконах. Это был, несомненно, какой-то другой поток, с которым в меня вливались спокойствие и умиротворение. Мне запомнился его рассказ о «Троице» Рублева. То, что происходило там между ангелами, он называл безмолвной беседой. Слушая его, я почему-то подумал, что речь его пребывает на полпути к безмолвию.
Двух оставшихся монахов я знал лишь по именам: брат Феодосий и брат Константин. Они доброжелательно приветствовали меня при встрече, но никаких попыток общаться не предпринимали. Чаще всего я видел их с тачками у огромных привалившихся к стенам куч мусора — они вывозили его за пределы монастыря. Оба были приземистыми и полноватыми, оба за сорок. Основным выражением их лиц была безобидность. В этом, как и в отсутствии ярких черт, виделось мне что-то успокоительное, несколько даже грибное. Если и имелось у братьев нечто ярко выраженное, то был это, безусловно, дар парности, определявший самую их суть.
Существовал, наконец, мой таинственный сосед, брат Никодим. Брат Иона, от которого я и получил свои первые сведения о Никодиме, отзывался о нем очень уважительно. Даже если сообщение о молчальничестве Никодима в полной мере не подтверждалось (хотя, как надеялся брат Иона, полностью и не опровергалось), история его жизни была сама по себе примечательна. По словам Ионы, до пострижения в монахи брат Никодим был известной в стране личностью. Он часто выступал по телевизору, вел колонку в какой-то газете, но главное (мне было приятно, что Иона считал это главным) был профессором-литературоведом.
— Нашей церкви просвещенные люди ох как нужны. Таких, как я, в ней много, а много ли в ней профессоров? Нет, — отвечал, вздохнув, Иона. — Не много.
Одну за другой раскрываю свои маленькие авторские тайны. Время повествователя сдает времени повествования последние рубежи, и расшифровка загадочного N не составляет теперь ни малейшего труда. Не хотел ведь рассказывать о брате Никодиме, а иначе не получается. Первоначально думал его таким и оставить — мудрым, добрым, анонимным, некой метафизической сущностью, вроде памяти или опыта, толкующей малопонятные события жизни моей. Но это ведь не так. Он из костей и плоти и живет за стенкой. Слышу, как сейчас он поднимается по винтовой лестнице. По звуку металлических ступеней знаю, в какой из ее частей он находится. Не догадывается еще, что о нем пишу. Но все по порядку.
Церковь, воспринявшая приход Никодима с воодушевлением, имела намерение возвести его в сан епископа. Никодим, однако, отказался.
— Отказался. — Произнося это, Иона использовал долгое уважительное «а».
Сложив на столе руки домиком, на его верхушку он осторожно положил мощный подбородок.
— Кто-то сказал, что епископ — это неудавшийся монах. — Иона беззвучно засмеялся. — Зачем становиться епископом, если можешь быть монахом?
Оставив Петербург, Никодим (тогда еще Николай: монашеское имя подбирают обычно с той буквы, которой начиналось мирское) около двух лет был послушником в одном из монастырей, где затем постригся в монахи. На один из самых незаурядных российских умов церковь имела свои виды, но, обнаружив его явную несклонность к общественному служению, настаивать на своем не стала. Брат Никодим был предоставлен самому себе. Он попросился в отдаленный скит и в полном одиночестве провел еще три года.
Незадолго до моего приезда в одном из заваленных землей монастырских подвалов были обнаружены средневековые рукописи. До этой находки считалось, что в конце двадцатых годов они разделили судьбу остальных монастырских ценностей — конфискованных, проданных за границу или просто разграбленных. Рукописи, по предварительным оценкам, весьма ценные, требовали изучения или, по крайней мере, каталогизации. Мысль иерархов без особой уже надежды вновь обратилась к уединившемуся брату, но он неожиданно дал свое согласие помочь. Единственной просьбой Никодима было доставить в монастырь необходимые для работы с рукописями книги. Это было выполнено: посылка с книгами прибыла в монастырь почти одновременно с его приездом. Все рукописи были перенесены в специально отремонтированное помещение, и брат Никодим принялся за работу. С этой работой я смог познакомиться поближе, но случилось это позднее. Первые недели моего пребывания в монастыре были связаны почти исключительно с братом Ионой.
Иона чувствовал мое одиночество и всячески пытался мне помочь. В свободные минуты он не упускал случая принести что-нибудь вкусное, еще лучше — экзотическое: в определенном смысле для него это было предметом профессиональной гордости. Он стеснительно сидел на единственном в моей комнате стуле, наблюдая, как принесенной им чайной ложкой я извлекаю зеленую мякоть киви. Это не было лишь знаком внимания и поддержки. Гастрономический характер его заботы был оправдан тем, что ели в монастыре весьма умеренно. Совместная наша еда в трапезной была короткой и безмолвной. Трапеза (так только ее здесь и называли) проходила под чтение житий святых или сочинений отцов церкви. Читал обычно Иона. После того как все расходились, он давал мне еще что-нибудь с собой, приговаривая при этом, что молодому телу пища нужна. И это было чистой правдой.