Арнольд Цвейг - Затишье
— А какие тайны я мог бы выдавать? — оправдывался Науман II. — Что нам надоело воевать, что вся армия хочет домой? Это же всем известно, это не секрет. А кто об этом знает лучше русских?.. Домой! — Он вздохнул и откинулся на подушку. — А если у кого вовсе нет дома? Мать умерла, отец неведомо где. Призван и где-то в Алеппо разносит полевую почту, так написала в запасной батальон моя мачеха. И чтобы я, пишет, к ней не приезжал. Тебе известно, что это за Алеппо? Да ведь ты учился, а меня в четырнадцать лет взяли из школы и даже ремеслу не обучили. Что за жизнь! Но войну надо кончать. А то еще и отца убьют в этом Алеппо.
— В Алеппо его не убьют, — успокоил его Бертин. — Алеппо в Турции, в глубоком тылу, и отец твой, надо думать, работает в ведомстве связи азиатского корпуса. Вот заключат мир, и вы свидитесь.
Гейн Юргенс между тем искусно заштопал свой носок и сидел, почесывая голову.
— Алеппо, этот чумный город на побережье Средиземного моря? Там как-будто проходит линия Вермана. Я видел на больших картах, которые висят в центральном бюро на Юнгфернштиг в Гамбурге, когда мы возвращались из немецкой Восточной Африки. Впрочем, может быть, я ошибаюсь, — прибавил он, — возможно, что это другая линия. — Он закашлялся и поднес стакан ко рту, а потом стал рассматривать свой плевок. — Завтра меня наконец отправят в Вильно, на сборный пункт для больных. И малого возьмем с собой.
— Ах, — сказал Науман, — я так боюсь этого. Меня хотят лечить электричеством. Какими-то там фарадическими токами. Ты не знаешь, что это такое? Наверное, боль адская. Убьет меня, как на электрическом стуле. — Нешироко раскрыв глаза, он посмотрел на Бертина с таким отчаянием, что тот схватил его руку, большую лапу носильщика, и пожал ее.
— Что тебе пришло в голову, Науман? Ведь ты не трус. Кто это тебе внушил?
— Да, — насмешливо сказал Гейн Юргенс, — у него, видно, чуткие товарищи в дорожно-строительном отряде и главное миленькие начальники. Они твердят ему, что он прикидывается дурачком, что он симулянт и что электрический аппарат отучит его симулировать.
— Не хочу я в Вильно, — бормотал Игнац, — в лазарет для нервнобольных. Клоске разбил мне ухо, вот и все. Правым я слышу очень хорошо, иначе мы бы и разговаривать не могли.
— А здесь, кстати, так тихо, — ввернул Юргенс, — что слышно даже, как тикают в кармане часы.
Бертин все еще гладил руку своего бывшего однополчанина, который, бывало, с такой же добродушной улыбкой отскребывал залепленные глиной настилы между бараками и лагерем.
— Не бойся, Игнац, — сказал он, — ты сначала поедешь со мной в Мервинск, здешний старший врач и мой начальник, член военного суда, снабдят тебя надежными бумагами и ни в каком лазарете для нервнобольных ничего тебе не сделают.
— Ах, — застонав Науман и повернулся к стене, — там никто не будет меня защищать, там же сотни больных, в этом огромном цехе! — У него снова выступили слезы на глазах, и он вытер их рукавом.
«Этого уже доконали», — подумал Бертин, обмениваясь взглядом с Гейном Юргенсом.
Гейн посмотрел на часы.
— Ровно семь, — сказал он, — через две-три минуты за тобой придут. У тебя, конечно, нет ночного пропуска от нашей комендатуры? Починят ли меня здесь? — прибавил он. — Смогу ли я снова работать? Не знаю, не думаю. Но, если заключат мир, я обращусь в профессиональный союз. Недаром я многому научился у пруссаков, рабочему классу нужны и калеки. Это следовало бы и нашему малому намотать себе на ус. Для всякого пролетария найдется место.
Бертин с сомнением взглянул на него.
— Ах, Гейн! Очень он жалок, двадцать два несчастья, — прибавил он шепотом. — Смотри-ка, он уже спит.
Наутро наш друг Бертин почувствовал себя бодрее; сияющее солнце влило мужество в его душу. Он брился и время от времени озирал полуразрушенный Брест-Литовск из окна предоставленной ему комнаты на бульваре принца Леопольда, 53. На этой бывшей главной улице провинциального города, насчитывавшего сорок тысяч жителей, много каменных домов было повреждено пожарами; повсюду висели таблички, предупреждающие: «Опасно!» «Входить воспрещается!» В иных зданиях по выгоревшей лестничной клетке с зиявшими проемами дверей вились каменные ступени.
— Да, камрад, — сказал вестовой, принесший Бертину горячую воду; на него, по-видимому, произвел впечатление зеленый штемпель: «Армейская группа Лихова, юридический отдел». — Надо бы тебе вернуться сюда летом. Тут все зарастает травой, а из нее торчат фабричные трубы, как подсолнечники на нашей родине. Ну, и крысы шныряют, и кролики. Вон там, позади, видишь большое светло-зеленое строение? Это собор. На позолоту луковиц у царя всегда хватало денег. Теперь этот собор произведен в гарнизонную церковь, — прибавил он, развешивая полотенце для Бертина на спинке стула. — Для господа бога ведь все равно, кто ему молится и на каком языке. Теперь многие дали ему отставку, раз он повсюду допустил войну и благословил оружие. Придется ему после войны обзавестись новыми верующими.
Безбожник Бертин с удовольствием слушал признания родственной души, нашедшей здесь убежище, вероятно, благодаря сильной близорукости, судя по толстым стеклам очков.
— Весну, надо думать, нам здесь не придется встретить, — сказал Бертин, осторожно проводя бритвой по худому подбородку. — Дома будем.
Солдат, уже открывший было дверь, вдруг затворил ее и вплотную подошел к Бертину.
— С глазу на глаз, точнее, от очков к очкам, можно, думаю, рискнуть и сказать словечко. Разве ты не слышал? Русские уехали. Поминай как звали! И никакого тебе перемирия!
Бертин от испуга чуть не порезался.
— Слушай, — крикнул он, — что ты говоришь?
Бывший батальонный писарь и часовщик из Пфорцгейма шепнул на ухо Бертину:
— С этой скотиной Шиффенцаном разве заключишь мир? Ему одно нужно — обмануть и ограбить.
— А генерал Клаус, а большинство рейхстага?
— Не кричи так, — сказал вестовой, — таких тонких стен мы даже у себя на родине не знаем. Вильгельм Клаус играет в ту же дуду, что и Шиффенцан, но только поискуснее. Он, видно, по-своему обработал Гемерле, нашего депутата из Швабии. А большинство рейхстага? Если бы оно знало, что за ним стоят миллионы винтовок! Все мы. Все как есть. Но, видно, депутаты этого не знают, а может быть, это бонзы, которые не хотят знать. В вашей-то деревне что на этот счет думают?
— То же, что и ты, — ответил Бертин, еще раз намылился и провел бритвой в обратную сторону, вверх по худой щеке. — У нас есть несколько надежных людей, один из них на проводе с Варшавой и Вильно — унтер-офицер Гройлих.
— Передай ему привет, может, его заинтересует передовая статья из «Нейе Бадише Ландесцейтунг»? Вот она. Газету подарил мне старший врач, я положу ее тебе под подушку. У нас эту передовицу обсосали уже все, кому надлежит. На случай если Гройлих захочет знать мое имя — может, когда-нибудь пригодится, — меня зовут Роберт Нау, пфорцгеймский запасный батальон. В данное время прикомандирован к казарме номер два для приезжих рядовых. А, когда увидишься с нашим старшим врачом — он тоже из Бадена, вернее, из Мангейма, — спроси его насчет русских, а мне в обед расскажешь, что он сказал. Может, есть какие перемены. На обед у нас сегодня бобы с рубцами; повар наш — мастер своего дела.
Оставшись один, Бертин умылся остывшей водой из эмалированного таза. Надел галстук, мундир, шинель, затянул пояс, на котором даже висела шашка в серых металлических отлакированных ножнах, и с волнением взглянул на крепость. «Уехали? — подумал он. — Не может этого быть. Что сказал унтер-офицер Гройлих о Ленине? „Нет, им не удастся своими маневрами заставить его отступиться от своей цели“. Если доктору ничего не известно, надо постараться проникнуть к нашему обер-лейтенанту. „Там, высоко, где реют флаги“, сведения добыть нетрудно». И он сбежал по лестнице так быстро, как давно уже не бегал — с тех пор, как на него напялили кайзеровский мундир.
В крепостном лазарете царило оживление: вечером предстояла отправка эшелона так называемых легких больных через Мервинск в Вильно. Выдавались продукты, укладывались вещи, заполнялись и подписывались бумаги, и суета была такая, какую могут представить себе только служащие подобного учреждения или сами больные. Бертин к ним не принадлежал, так как по состоянию здоровья в больничной койке пока не нуждался. Старший врач доктор Вейнбергер знал, что восемнадцатого января, в день орденского праздника, будет произведен в штабные врачи, и работал с чувством удовлетворения и сознанием врачебного долга. Он был рад поближе познакомиться с писателем Бертином, попросил его сесть и раскрыл перед ним ящик с сигарами, не переставая диктовать писарю сопроводительные свидетельства для подлежащих отправке солдат. Очки увеличивали его дальнозоркие серо-голубые глаза, светившиеся на розовом лице и перебегавшие с писаря на гостя. С сосредоточенно-деловым видом он взял в руки пачку карточек, точно игрок, собирающийся тасовать колоду.