Роберт Уоррен - Место, куда я вернусь
Не буду больше писать об этом, просто не хватает духа. Но когда мы с Дэвидом в следующий раз будем в Чикаго (он ездит туда довольно часто по делам), не дадите ли вы себя уговорить поужинать с нами? Это будет для нас большая честь и удовольствие.
Ваша восхищенная и благодарная ученица Ребекка Каррингтон-Мак-Иннис.
P.S. Чтобы удовлетворить ваше мужское любопытство — мужчин всегда интересует юридическая сторона дела, — сообщаю, что, хотя мой английский муж, будучи католиком, не дает согласия на наш развод, я просто махнула рукой и нашла себе заправского атеиста. По причинам, в которые входить неинтересно — впрочем, вы, вероятно, уже знаете их из печати, — мой муж, хоть и католик, сейчас не в таком положении, чтобы затевать против меня процесс, а после некоторых своих получивших широкую огласку любовных и прочих похождений он не способен и продолжать свою политическую карьеру».
Шесть месяцев, очень похожих один на другой, прошли, прежде чем новоявленная миссис Мак-Иннис с мужем появились в Чикаго и я встретился с ними однажды в семь вечера в их номере люксе. За коктейлями и ужином, доставленным в номер, разговор вертелся вокруг событий международной жизни, франко-англо-израильского наступления на Суэц и вмешательства Эйзенхауэра, президентских выборов 1956 года и личности Стивенсона[26] (сейчас кажется, что это было давным-давно, — его имя уже почти забыто!), ну и, конечно, лошадей. Когда стол был отодвинут в сторону и нам подали кофе и коньяк, Дэвид Мак-Иннис наспех проглотил одну чашку, сказал, что у него деловая встреча, и распрощался.
Как только дверь за ним закрылась, миссис Мак-Иннис сказала:
— Видите, как он мил? Другой сказал бы жене, что знает, сколько всего она должна рассказать гостю, и что он назначит на этот вечер деловую встречу, чтобы не мешать. Кое-кто соврал бы ей и вместо деловой встречи отправился бы гульнуть с каким-нибудь приятелем. А он, заметьте, мне вообще ничего не сказал, а просто дал мне подслушать телефонный разговор, во время которого была назначена эта встреча, и потом извинился, что должен будет уйти. Он же такой бесхитростный со всей своей тактичностью! И уходит, оставляя свою дорогую женушку болтать с ее прежним партнером по внебрачной, хоть и кратковременной, связи — потому что ведь все эти годы мы с ним были самыми настоящими мужем и женой…
На это мне нечего было ответить. Я просто отхлебнул глоток отменного коньяка и почувствовал, как он понемногу согревает все мое существо, окружая радужным ореолом воспоминания о событии, упомянутом моей собеседницей.
— Что до той истории, — говорила она тем временем, — то оставалось только одно средство исправить дело, хотя лекарство это причиняет почти такую же боль, как и сама болезнь. К тому же можно было опасаться, что оно ничего не исправит. Господин, которому навеки отдано мое сердце, мог просто сказать тогда, что отныне не желает, чтобы в его душевной кладовой хранилось нечто настолько мерзкое и насквозь испорченное. Ну и знаете, что он сделал?
На этот раз я нашел что сказать. Я сказал:
— Нет.
— Он покатился со смеху. Вот бессердечная скотина — покатился со смеху! Представьте себе: немолодая дама долго собирается с духом, готовясь к этой трагической минуте, а он ржет, как лошадь! Клянусь, никогда в жизни я не была так возмущена, унижена и растеряна!
При воспоминании об этом у нее и сейчас на щеках загорелся румянец, а серо-голубые глаза заблестели. Сделав расточительно большой глоток коньяка, она добавила:
— Вот какой он замечательный, этот самоуверенный седовласый сукин сын!
И продолжала:
— Он хохотал так, что чуть не умер, — а я была готова и в самом деле его убить, потому что хоть и созналась в грехе, но во мне еще оставалось что-то от женской натуры, — и знаете, что он сказал?
— Нет, — ответил я снова, наслаждаясь зрелищем вновь переживаемого ею давнего стыда. Она сидела прямо, как на лошади, щеки ее все еще горели, а глаза сверкали.
— Так вот, он, все еще смеясь, как последний идиот, едва смог выговорить, что очень рад, — слава Богу, я теперь облегчила душу и могу выкинуть все из головы. Это почему-то еще больше меня разозлило, чем его дурацкий хохот, — такая снисходительность, когда женщина только что созналась ему в супружеской измене. И веселые искры в его жестких, голубых, как лед, шотландских глазах. Когда он это сказал, я просто растерялась, как будто он забыл все свои манеры и в шутку ткнул меня кулаком в бок. В общем, я встала посреди комнаты и потребовала объяснить, что, собственно, я должна выкинуть из головы. А он так и сидел в кресле, не моргнув глазом, а потом со своим неисправимым теннессийским выговором произнес только одно слово, совершенно спокойно, как будто речь шла о каком-то пустяке. Только одно слово — «Серджо».
С минуту или даже больше она молчала, как будто забыв обо мне и задумчиво глядя в свою рюмку. Потом подняла глаза, в которых я увидел вызов и мольбу, хотя в чем состоял вызов и о чем была мольба, не понял.
— Ну вот… — начала она и снова умолкла.
— Ну и что?
— Он так и сидел в своем кресле, не сводя с меня глаз. Я стояла, как парализованная. Потом он, все еще сидя в кресле и чуть улыбнувшись, протянул ко мне руки. Эта улыбка и этот жест напомнили мне — сейчас напомнили, не тогда, — что так обращаются с ребенком, когда хотят с ним подружиться. Я невольно сделала шаг к нему, остановилась, сделала еще шаг — подобно ребенку, не решившему еще, как себя вести. А потом, сама не веря своему счастью, оказалась у него на коленях, уткнулась лицом в его плечо и услышала, как будто издалека, его спокойный голос. Он сказал, что Серджо уже давно мертв, но что-то во мне не хотело примириться с тем, что бедняга умер; что Серджо как никто заслужил свою смерть, а я обманом не давала ему умереть, что он был человек чести — ах, я обожаю, когда Дэвид так естественно произносит такие старомодные слова, как «человек чести», или «вымогатель», или «гражданский долг», или «общее благо», которых никто уже не употребляет, и не выглядит при этом глупо… Потом его голос сказал, что любовь Серджо ко мне была частью его чести и его героической натуры и что я не понимала одного: такой человек уже вполне созрел для смерти. Все это время я чувствовала, как его рука ласково и нежно поглаживает мои волосы, а его голос говорил: «Успокойся, моя дорогая, и пойми, что бедный мальчик мертв. Пойми: то, что случилось и о чем ты мне рассказывала так, будто этого нужно стыдиться, должно было случиться, чтобы ты могла осознать — он действительно мертв. Пойми, ведь он был мертв все эти годы, хоть ты и смогла это осознать только таким способом, и теперь ты можешь сколько угодно плакать, уткнувшись мне в плечо, потому что он как никто заслуживает быть оплаканным. Но пойми еще и то, что он верил в тебя и знал, что у тебя хватит мужества жить потом своей собственной жизнью». Вот что он сказал и замолчал, а я просто задыхалась от слез, и каждый раз, когда его рука прикасалась к моим волосам, мне становилось все хуже. А потом он вдруг крепко взял меня за плечи, отстранил от себя, посмотрел в лицо своими жесткими, испытующими, голубыми, как лед, глазами и самым обыкновенным тоном сказал: «И еще попытайся понять, что вот этот тип, который сейчас сидит перед тобой, тоже тебя любит, насколько Господь дает ему на это сил».
Миссис Мак-Иннис вытащила платок и приложила к глазам, а потом подкрепилась еще одним основательным глотком коньяка, посмотрела на меня и усмехнулась.
— И все это тоже кончилось комедией, как и сначала, когда он меня так ошарашил своим хохотом. Только кончилось не хохотом, а слезами. Потому что когда он произнес эту последнюю фразу, у меня как будто лопнули все завязки на корсете — если кто-нибудь помнит, что такое корсет и какие там были завязки, — и я разревелась во весь голос, как последняя дура, а вовсе не как героиня трагедии, а потом так же уткнулась в его плечо. Не знаю, сколько времени это продолжалось, но потом я так и заснула, и на следующий день Дэвид имел нахальство сообщить мне, что я храпела, словно свинья с аденоидами. А позже сказал еще, что плечо, в которое я храпела, чуть ли не двое суток оставалось наполовину парализованным.
Через некоторое время она произнесла, как будто про себя:
— Бедный милый Серджо — человек чести, как назвал его Дэвид… Что ж, наверное, я и сейчас люблю его. Может быть, даже сильнее. Но люблю так, как любят покойников.
И потом:
— И еще я поняла: смерть необходима.
В ту минуту мне показалось — да и сейчас, задним числом, кажется, — что это должно было стать достойным завершением нашего разговора. Но он закончился совсем иначе.
Миссис Мак-Иннис вышла в соседнюю комнату и вернулась с письмом в руке.
— Я хочу его вам показать не из тщеславия, хотя комплименты всякому приятны, — сказала она. — Оно представляет психологический интерес.