Юрий Гончаров - Большой марш (сборник)
Пассажиры вели себя по-домашнему, совершенно спокойно: кто дремал, полулежа в кресле, кто читал газету или журнал, кто играл с соседом в шахматы, втыкая фигурки на колышках в маленькую доску, чуть больше ладони.
Наступило время завтрака. Каждый пассажир получил от стюардессы пластмассовый поднос с порциями вареной курицы, масла, сыра, чашечкой для кофе. И сам кофе – в металлическом сосудике. Все с аппетитом жевали; мужчины, порывшись в своих толстых портфелях, к аэрофлотскому завтраку добавляли по стопке водки или коньяку из прихваченных в дорогу запасов. Кабина самолета из кинозала превратилась в ресторан. Кое-где над креслами и головами пассажиров поднялся и слоисто повис, расплываясь, душистый сигаретный дымок. Не верилось, что внизу девять километров пустоты и что неподвижный, только лишь издающий легкий ровный свист, наполненный сытым, дремотным покоем, медлительно расплывающимся сигаретным дымком самолет несется в стратосферной высоте с невероятной, невообразимой скоростью.
Скорость передвижения и правда превышала все нормальные человеческие представления: не прошло после завтрака и полутора часов, как в проходе с подносиком в руках появилась та же голубая, мило улыбающаяся стюардесса, раздала мятные конфетки и попросила всех опять закрепиться в креслах ремнями. Самолет уже начинал снижаться.
Он снижался уступами, и каждый момент потери высоты явственно чувствовался: вдруг как бы проваливался пол, из него, из кресла, подлокотников исчезала твердость; так длилось несколько коротких, неприятных секунд, потом пол снова упруго нажимал, надавливал снизу на ноги, и кресло, подлокотники, на которые опирались руки, обретали твердость. Облака внизу мелькали лохматые, серые, как-то неряшливо раздерганные, точно бы испачканные. Что-то желтело меж ними, в некоторых местах угадывалась тусклая зеленца.
Это была земля, Франция…
8
Вечером, часов в семь, после недолгого ужина в маленьком, простеньком зальце гостиничного ресторана, Таня сказала Прасковье Антоновне:
– Вы не будете возражать, если я вас оставлю часа на два одну? Хочется повидаться с подругами. Они знают, что я приехала, ждут…
В ее неизменном, улыбчивом выражении проскальзывало легкое смущение.
– Конечно, конечно, Танечка, поступайте, как вам хочется, – поспешно, с готовностью ответила Прасковья Антоновна. – А я отдохну, посижу немного – да и лягу. Утомительный все-таки день. Вы – молодая, я вижу – вы вроде и не устали совсем, а у меня все косточки гудят…
Тане все-таки было совестно, что сразу же по приезде, в первый парижский вечер, она покидает Прасковью Антоновну в гостинице ради своих институтских подруг, и, чтобы скрасить ей одиночество, она сказала:
– Вы и погулять можете, если захотите. От гостиницы налево – сразу же бульвар Монмартр, вечером там очень красиво, огни, рекламы… Пройдитесь, только больше никуда не сворачивайте, чтоб не заблудиться… А часов в одиннадцать я уже вернусь.
Прасковья Антоновна совершенно искренне отпускала Таню, без всякой внутренней обиды. Нетерпеливое желание девушки было вполне понятным, естественным и простительным. По дороге из аэропорта в центр города, называя Прасковье Антоновне парижские улицы и площади, по которым проезжали, она упомянула вскользь, что несколько ее подруг живут здесь уже третий год – замужем за посольскими и торгпредскими работниками. Одной повезло – сразу же после выпуска попала на должность переводчицы в пресс-центре. Как же усидеть в совсем близком расстоянии от них, когда так хочется свидеться, узнать новости их жизни; у одной уже растет мальчик, лопочет сразу на двух языках, забавно путая русские и французские слова…
В ванной комнате перед зеркалом Таня поправила прическу, оглядела себя мельком, поворачиваясь к зеркалу боком, спиной; впрочем, благодаря какому-то искусству, ей без особых стараний все время удавалось сохранять элегантный, свежий вид: белая, из какой-то синтетики блузка и темно-синий ее костюмчик не мялись, волосы, сбрызнутые лаком, ненарушимо сохраняли свою укладку.
И тут же она исчезла.
Гостиничный номер, в котором осталась Прасковья Антоновна, был маленький, тесный: две кровати под розовыми покрывалами с мягкими валиками вместо подушек, приделанный к стене, без ножек, как в вагонных купе, столик, подле него – стул с вытертой плюшевой обивкой. И все. Никаких украшений, ничего лишнего. За узкой дверью – крохотных размеров туалетная комната, а в ней – укороченная ванна, в которой можно только сидеть, раковина умывальника с двумя кранами.
Все свидетельствовало, что гостиница – убогая, самая простая и, вероятно, по парижским, европейским понятиям – самая дешевая, хотя, если перевести на советские рубли и цены, она была совсем не дешевой, а очень даже дорогой, немыслимо дорогой: этот номер, сказала Таня, стоит в сутки больше ста франков – около двадцати рублей. Таня обронила это просто так, попутно, парижский уровень цен был ей привычен, не удивлял, а Прасковья Антоновна испытала смущение, услыхав от Тани эти цифры: какие из-за нее расходы! Сказали бы ей там, в Ольшанске, во что обойдется самолетный билет, сколько стоят французские отели – ох, не хватило бы у нее совести принимать такие дары!
Одно лишь радовало в номере – веселенькие, в розовых цветочках, обои на стенах. Встретить их было неожиданно, такой вокруг модерн, он начался прямо в аэропорту – бетон, стекло, металл, потом – автострады с перекидными мостами, несущиеся потоки автомобилей самых новейших форм, удивляющая, восхищающая автоматика – даже в этом заурядном, десятого разряда, отеле: входные стеклянные двери сами разъехались в стороны, лишь только Прасковья Антоновна и Таня приблизились к ним, выйдя из такси, – и вдруг эти веселенькие, какого-то даже беспечно-легкомысленного вида, цветочками, обои, отдающие старомодностью, прошлым веком, заставляющие вспомнить романы Бальзака, Золя…
Хаос впечатлений дня, смешавшихся, наслоившихся друг на друга, плыл в глазах Прасковьи Антоновны. Утром была еще Москва, резкий ветер над аэродромным, закованным в бетон, полем – с предощущением близких уже морозов, снежной зимы, молодые румянолицые пограничники в зеленых фуражках, серых ворсистых шинелях, проверявшие у трапа паспорта… И вот эти кровати, эти обои, этот висящий, как в железнодорожном вагоне, без ножек, столик, чуть больше туалетного, в следах-кружочках стоявших на нем стаканов, в темно-коричневых прожогах дымивших на его краях сигарет, и это – Париж, всамделишный, самый настоящий Париж…
Окна номера, выходившие на улицу, были прикрыты снаружи ставнями; они, конечно, как-то открывались, но Прасковья Антоновна не знала – как, не могла их открыть, взглянуть на парижские улицы. Меж тем усталость ее проходила, а вместе с этим появлялось желание посмотреть на город, хотя бы на то, что рядом с гостиницей. Ведь она в Париже, это же все-таки интересно! Потом, в Ольшанске, ее будут жадно расспрашивать, ловить каждое слово. Чужой, незнакомый мир волновал, притягивал, возбуждал в Прасковье Антоновне не просто любопытство, но что-то гораздо большее, какой-то немой вопрос всего ее существа и стремление скорее увидеть воочию, в лицо, узнать, что же это за жизнь так бурно шумит и движется по парижским улицам и бульварам, что же есть то, что называется Парижем, Францией. Все, что входит в эти понятия, составляет их, это шумящее, насыщенное энергией движение огромного города, разноцветное сверкание его огней, его внешняя праздничность, беспечальность – оплачены борьбой, кровью, столькими жертвами, в этом вкладе – жизнь и ее Лени, и даже ее невидная, нигде не учтенная, только ею одною измеренная, доля – ее материнское, длящееся уже тридцать лет, горе…
9
– Мерси, мадам! – наклоняя в полупоклоне голову, с легкой улыбкой сказал внизу, в вестибюле, за конторкой, портье – молодой, с быстрыми ловкими движениями красивый человек, с усиками, в полосатой рубашке, с галстуком бабочкой, – беря у Прасковьи Антоновны ключ и вешая на доску. Благодарить ее было не за что, ведь это он, этот молодой портье, оказывал ей услугу, принимая ключ, это она утруждала его несложной, секундной, но все же работой, но у французов, как успела уже заметить Прасковья Антоновна, были, как видно, на этот счет свои понятия: продавцы благодарили покупателей даже за самую мелкую покупку в несколько сантимов, шофер такси, получив за проезд деньги, благодарил Таню с таким горячим чувством, будто ему заплатили не за проезд и его труд, а просто так, от щедрости, подарили деньги. «Мерси, мадам!», «Мерси, месье!» – беспрерывно повторялось на разные лады там и здесь; это были, пожалуй, самые частые слова из всех, что стали слышаться вокруг, едва только Таня и Прасковья Антоновна вышли из самолета и ступили на французскую землю.
Прасковью Антоновну тронула любезность молодого человека за конторкой: в его поклоне, улыбке, словах, той поспешности, с которой он оторвался от каких-то своих дел ради Прасковьи Антоновны, когда она подошла к конторке, сквозили подкупающая дружественность, доброта; если б Прасковья Антоновна умела по-французски, она обязательно сказала бы что-нибудь молодому человеку в ответ, чтобы вознаградить его за приятность его обращения.