Сергей Самсонов - Аномалия Камлаева
— Тошно, тошно мне от этого всего. От склянок этих, от банок, от стоек с капельницами. Карасем себя чувствуешь, пойманным на крючок. Стыдно, понимаешь, до тошноты стыдно. Не могу я этого лечения переносить, физически не могу. Оно меня еще раньше доконает, чем любая болезнь.
Камлаев, кажется, понимал. Отец не испытывал ничего, кроме злости на то, что человека можно так унижать. Отец боялся превратиться в безжизненную жалкую куклу на пластиковой ниточке катетера, превратиться в инвалида — вот на что он не мог пойти, вот чего он не мог принять. Мысль о том, что его, сильного, здорового мужчину, однажды увидят жалким, беспомощным, была для отца несносна.
Камлаев еще не говорил с врачами, но подсознательно понимал, что у отца не осталось другого выбора: либо согласиться на унизительную операцию, либо дать гнусной опухоли разрастаться и дальше, съедая наиболее уязвимый и постыдный орган во всем человеческом теле. Либо купиться на сомнительную наживку надежды и заглотить предложенный врачами крючок, либо дать процессу развиваться своим естественным ходом.
Скотство-то какое… какая неправильность… Камлаев ощутил тяжелое, омертвляющее сжатие на всем протяжении тела от пяток до макушки, как будто протолкнулся в тесный лаз, и уже ни туда, ни сюда двинуться не мог — ни вверх, ни вниз.
— Вот такие дела, Матвейка, — подвел черту отец. — Ты-то сам как живешь? Сочинительствуешь?
— Говорят, в Германии исполняли меня много раз. Я-то сам, как ты, наверное, догадываешься, при этом не мог присутствовать.
— Ну, вот и хорошо. Я, по правде сказать, до конца вашей музыки никогда не понимал. Ну там, на слух, конечно, можно уловить определенные закономерности: краткости, длительности, точку против точки… понимаешь, что есть в этом живом дыхании такая же правильная и строгая структура, как и в любом химическом соединении. Своя кристаллическая решетка, скелет, правильно?
— Правильно.
— Есть такая музыка, которая будто всю скверну вычищает там, у тебя изнутри. Которая сильным человека делает, и пока она звучит, тебе ничего не страшно и ты чувствуешь, что любые горы можешь своротить. Твоя мать все Чайковского мне ставила, говорила, возвышает душу. А один раз, помню: тебе было года полтора, что ли, или около того, и у нас играет в доме вот эта пластинка Чайковского, а ты встаешь на своей кроватке и начинаешь вроде как даже дирижировать. Ну, там, своими ручонками из стороны в сторону поводить, приседать так потешно. А сам такой серьезный-серьезный. Смотришь на меня так пристально и молчишь. А глаза такие чистые-чистые, как будто росой промытые. И блестят. Ну, тут мать и говорит с торжественностью в голосе, с каким-то даже трепетом, замиранием: «Он плачет. Он будет великим музыкантом». Ну, ты ее эту особенность тоже прекрасно знаешь. Помнишь, как мы оставляли тебя тогда одного, потому что я работал, а матери нужно было ходить за продуктами и оставить тебя было не с кем? Я приладил к твоей кроватке загородку, чтобы ты не мог вылезти без посторонней помощи. Ну и вот, ты еще спишь, мать уходит, а когда возвращается через час, то ты стоишь в кровати и ревешь в полный голос. Не помнишь? Да, конечно, откуда тебе это помнить?
Пути их с отцом давно и уже непоправимо разошлись: Камлаев был захвачен музыкой, той музыкой, что текла в сиреневых зимних сумерках, поселяя в душе чувство тихого смирения перед разумностью всего мирового существования; отец же оставался к этой музыке глух, для этой музыки непроницаем, и мечта его о том, чтобы дать Камлаеву техническое образование и соответствующее направление в жизни, не получила осуществления. Чуть ли не с самого раннего детства Матвея отец ощущал, что Камлаев уходит от него — в отдельную, таинственную и недоступную область, но едва ли это было основанием для отчаяния: в конце концов, произошло то, наверное, что уготовано каждому родителю, и отец, погоревав какое-то время о болезненной тяге Матвея к музыке, от досады перешел к застенчивому изумлению: неужели это в его сыне открылись такие диковинные способности и неужели это его сын стал настолько всех в музыке превосходить, превратившись в объект всесоюзной, национальной гордости? И отец уже не прицыкивал языком досадливо, ругая мать за то, что отдала Камлаева в музыкальную школу, а покачивал головой как бы даже и восхищенно, не в силах понять, на какой такой почве выросло дарование Матвея — дарование, порывающее со всем, что отец знал о собственной, камлаевской породе.
И давно уже по жизни двигались они если и не в разные стороны, то параллельно, а параллельные прямые, как известно, не пересекаются, что бы там ни говорил на этот счет мятежный гений Лобачевского. Разговоры между ними случались все реже, а если и случались, то, как правило, поверхностные, необязательные, с ненадежными, пустыми словами — бедными родственниками настоящих слов, и в этом тоже была горькая неизбежность.
— Ну, ладно, — обрубил Камлаев. — Посидел — пора и честь знать. Пойду я. Если хочешь, завтра приду. Ты давай добейся от своих живодеров окончательного ответа относительно того, что они там намерены предпринять. Так, чтобы не виляли и расставили все точки над «i».
— Да я и без точек все знаю, — отвечал с неподвижной уверенностью и уже ненарушимым спокойствием отец.
Европейская урологическая ассоциация рекомендует всем больным после трансуретральной резекции однократную внутрипузырную инсталляцию химиопрепарата. Больные с низким риском возникновения рецидива в дальнейшем проведении химиотерапии не нуждаются. Больным со средней и высокой степенью риска развития рецидива следует провести 4—8-недельный курс внутрипузырной химиотерапии или БЦЖ-терапии.
Изучаются новые препараты для химиотерапии поверхностного рака мочевого пузыря. Дальбагни и соавторы уже провели первую фазу исследования по внутрипузырному применению гемцитабина у 18 больных поверхностным раком мочевого пузыря, резистентным к БЦЖ-терапии. Применялись дозы от 500 до 2000 мг. Гемцитабин вводили в мочевой пузырь на 1 час дважды в неделю в течение 3 недель. После недельного перерыва проводили второй такой же курс химиотерапии. В результате лечения у 7 пациентов зарегистрирована полная регрессия опухоли (отрицательные данные цитологического и гистологического исследований), у 4 — смешанный ответ (отрицательные результаты биопсии, но положительные данные цитологического исследования). В настоящее время проводится несколько исследований по изучению эффективности гемцитабина при поверхностном раке мочевого пузыря.
В настоящее время… Сколько длиться еще этому «настоящему времени», настоящему продленному, настоящему вечному, настоящему нескончаемому, в то время как сотни попавшихся на сомнительный крючок надежды людей сгорают за несколько месяцев, уступая в скорости переселения на кладбище разве что пузатым африканским скелетикам — голодающим жителям Сомали — да несчастным иовам-индонезийцам, обреченным жить от разрушительного смерча до убийственного урагана. Панацея изобретается слишком медленно для того, чтобы я и люди, родные мне, произведшие меня на свет, могли ждать. Черепашья беспомощность людей, наиболее наглядно представленная в беспомощности медицины, мне кажется неслучайной. Прожорливое членистоногое обмануть не удастся. За последние тридцать лет то и дело объявлялось новое сенсационное открытие: наконец-то, мол, изобретен цитостатик, который значительно замедляет рост раковой опухоли, а возможно, и вовсе останавливает процесс. Нет уж, дудки. Он всего лишь показал «хорошие результаты». Человек, которому не помог цисплатин, не дождется испытаний перспективного препарата — гемцитабина. Прекрасный противоопухолевый агент из группы антиметаболитов, показавший при испытании «высокую активность», запоздал со своим появлением лет на …дцать. Поступь рока у рака чувствуется в каждом анамнезе.
Крупный, важный, массивный, чуть косолапящий, в хрустящем колпаке буфетчицы, надвинутом по самые брови, он движется хозяйской, властной поступью по этому подводному, зеленоватому коридору… осанистый, с фатоватой полоской тончайших черных усиков над верхней брюзгливой губой, он движется по коридору с оторочкой ассистентов по обоим рукавам и длинным шлейфом насмерть перепуганных студентов-практикантов.
— Что вам? — бросает рыкающим басом на ходу.
— Я — Камлаев.
— Камлаев, Камлаев… какой это Камлаев?
— Сын Камлаева.
— Ах, да, да… сын… подождите меня у дверей в ординаторскую.
Камлаев ждет, бессмысленно пялясь на застывшие бугорки масляной краски. Если долго вглядываться вот в эти масляные бугорки, то можно разглядеть диковинные профили, головы нездешних, фантастических зверей.
— Пойдемте, сын Камлаева. Проходите. Садитесь.
Массивный подбородок, глубокие носогубные. Набрякшие подглазия. Брылья. Угольно-черные глаза блестят, как драгоценные каменья. Вековечная в них скорбь, брюзгливая, кислая. Импозантность старого развратника, похотливого селадона. Лицо человека, прожившего жизнь во власти — во власти над пронзительной, удушливой и постыдной минутой человеческого умирания. Во власти, ставшей чем-то вроде бытовой привычки, чем-то вроде отправления естественной потребности. Если можно поверить, что кто-то из людей на самом деле наделен даром внутривидения, то именно вот этот и наделен. Он видит все то, что внутри Камлаева, — состояние его совершенно здорового сердца, безотказной печени, неутомимых легких, артерий, вен, лимфоузлов. Он видит ограниченность собственного могущества, и он не присваивает себе той власти, которой не может распорядиться. Не присваивает власти миловать, избавлять, спасать, вытаскивать с того света. Дальше строго определенной границы власть его не простирается. Хороший или, во всякой случае, неплохой врач всегда стоит у этой отметки.