Кадзуо Исигуро - Безутешные
Хоффман замолчал и некоторое время снова казался погруженным в собственные мысли. По обе стороны дороги простирались сейчас поля, и я видел двигавшийся в отдалении трактор. Я спросил:
– Простите, но тот вечер, о котором вы рассказываете, – как давно это было?
– Как давно? – Хоффмана, казалось, слегка смутил этот вопрос. – О… Полагаю… ну да, концерт Пиотровского… двадцать два года назад.
– Двадцать два года. И, видимо, все это время ваша жена оставалась с вами?
Хоффман раздраженно повернулся ко мне:
– На что вы намекаете, сэр? По-вашему, я не знаю положения дел в собственном доме? Не понимаю своей собственной жены? Я доверяюсь вам, посвящаю вас в свои самые интимные мысли, а вы беретесь за поучения, как будто разбираетесь в этих предметах куда лучше меня…
– Простите меня, мистер Хоффман, если создается впечатление, что я вмешиваюсь не в свое дело. Я просто хотел указать…
– Никаких указаний, сэр! Вы ничего не знаете. На самом деле, мое положение отчаянное – и уже давно. В тот вечер у мистера Фишера мне это стало ясно как день, так ясно, как я вижу сейчас эту дорогу. Ладно, пусть пока самого страшного не произошло, но единственно потому… потому что я прилагал усилия. Да, сэр, и чего мне это стоило! Вы, наверное, будете смеяться. Если я знаю, что моя песенка спета, то к чему такие муки? Зачем так отчаянно цепляться за женщину? Вам легко задавать подобные вопросы. Но я люблю ее всей душой, сэр, еще больше, чем прежде. Если бы она меня покинула, я бы этого не пережил, вся жизнь утратила бы смысл. Что ж, я знаю, надеяться не на что: рано или поздно она уйдет к кому-нибудь вроде Пиотровского – к такому мужчине, за какого принимала меня, пока у нее не открылись глаза. Если муж цепляется за жену, в этом нет ничего смешного. Я лез из кожи вон, делал все, что возможно в моем положении. Я трудился не покладая рук, организовывал концерты, заседал в комитетах, и с годами превратился в заметную фигуру среди артистических и музыкальных кругов нашего города. А кроме того, разумеется, была одна надежда, которая меня не покидала. Быть может, благодаря этой надежде я так долго и продержался. Теперь эта надежда умерла, уже годы и годы назад, но, знаете, было время, когда мне не на что было больше рассчитывать. Я, естественно, имею в виду нашего сына, Штефана. Если бы он был иным, если б ему досталась хоть малая толика той одаренности, какой в избытке обладает родня жены! Несколько лет мы оба на это надеялись. По отдельности мы оба наблюдали за Штефаном и надеялись. Мы посылали его на уроки фортепьянной игры, пристально за ним следили и уповали на чудо. Мы ловили след таланта, но тщетно; мы настороженно прислушивались, каждый из своих соображений; мы страстно желали обнаружить хоть проблеск, хоть искорку, но ни разу не смогли…
– Простите, мистер Хоффман. Вы говорите про Штефана, но могу вас заверить…
– Годами я обманывал себя! Я говорил себе: ладно, может, талант разовьется позднее. Искорка налицо, крохотная-крохотная. Я себя обманывал – и, могу признаться, то же делала и жена. Мы все ждали, пока не поняли, что ждать нечего. Сейчас Штефану двадцать три. Я не в силах больше уговаривать себя, что не сегодня завтра его дарование внезапно расцветет. Надо взглянуть истине в лицо. Сын пошел в меня. И теперь я знаю: жена тоже это поняла. Конечно, она любящая мать – и души не чает в Штефане. Но я надеялся, что он спасет меня, а получается наоборот. Всякий раз, глядя на него, она вспоминает, какую совершила ошибку, когда согласилась выйти за меня замуж…
– Мистер Хоффман, в самом деле, я имел удовольствие послушать игру Штефана – и нужно сказать…
– Он живое воплощение, мистер Райдер! Живое воплощение великой ошибки, которую она в жизни совершила. О, если бы вы знали ее семью! В юности она, должно быть, не сомневалась в том, что когда-нибудь у нее будут красивые, талантливые дети. С чувством прекрасного, как у нее самой. А потом она совершила ошибку! Конечно, как мать она обожает Штефана. Но это не меняет того факта, что она смотрит на него и видит в нем свою ошибку. Он уродился в меня, сэр. Я не могу больше это отрицать. Сейчас, когда он практически взрослый…
– Мистер Хоффман, Штефан – очень одаренный юноша…
– Прошу, не нужно такого говорить, сэр! Оскорбительно, когда тебе отвечают на откровенность банально-любезными фразами! Я не так глуп и прекрасно вижу, что представляет собой Штефан. В прошлом он был моей единственной надеждой, но с тех пор, как он убедился, что все бесполезно, а если быть честным, мне это стало ясно уже шесть или семь лет назад, я стал цепляться – и кто осудит меня за это? – стал цепляться за жену: можно сказать, за каждый день, прожитый с нею рядом. Я говорил ей: дождись по крайней мере ближайшего концерта, который я организую. После него ты, может быть, увидишь меня в ином свете. А после окончания я немедленно заявлял: нет, подожди следующего концерта, я над ним работаю, это будет настоящий праздник. Пожалуйста, дождись. Вот чем я занимался. Последние шесть или семь лет. Сегодня у меня последний шанс. От него зависит вся моя жизнь. В прошлом году, когда я впервые посвятил жену в планы относительно этого вечера, когда я обрисовал ей все детали, расстановку столов, программу, даже – вы уж меня простите – предсказал, что вы или какая-нибудь другая знаменитость того же масштаба примет приглашение и станет гвоздем концерта, так вот, когда я впервые втолковал ей все это, объяснил, как благодаря мне, ничтожеству, к которому она так долго была прикована, как благодаря мне мистер Бродский завоюет сердца и доверие жителей этого города и воспользуется этим выдающимся событием, чтобы, так сказать, сломать лед – ха-ха! – говорю вам, сэр, она посмотрела на меня так, словно хотела произнести: «Ну вот, опять». Но ее глаза блеснули, и я прочел в них: «Может, тебе и вправду удастся. Это будет кое-что». Да, всего лишь пробежала искорка, но такие искорки и помогли мне продержаться… А вот мы и прибыли, мистер Райдер.
Мы свернули на площадку для транспорта, рядом с поросшим высокой травой полем.
– Мистер Райдер, – заговорил Хоффман. – Дело в том, что я немного выбился из графика. И сейчас раздумываю, можно ли, в нарушение всех приличий, предложить вам самостоятельно добраться до флигеля.
Следуя за его взглядом, я увидел, что поле круто взбирается на холм, где, на самой верхушке, стоит маленькая бревенчатая хижина. Хоффман порылся в бардачке и извлек ключ.
– Там на двери висячий замок. Условия не царские, но уединение полное, как вы хотели. А пианино – превосходный экземпляр, из вертикальных «Бехштейнов», какие производились в двадцатых годах.
Я бросил еще один взгляд на холм и спросил:
– Вот та хижина?
– Через два часа, мистер Райдер, я за вами вернусь. Или приехать раньше?
– Два часа – как раз то, что нужно.
– Хорошо, сэр. Надеюсь, вас все устроит. – Хоффман махнул рукой в сторону хижины, словно вежливо меня выпроваживая; в его жесте улавливалось нетерпение. Я поблагодарил и вышел из машины.
25
Я отворил калитку и пошел по тропе, которая вела наверх, к бревенчатой хибаре. Вначале ноги мои ступали по грязи, но выше почва стала твердой. Одолев половину тропы, я оглянулся и обнаружил, что отсюда открывается далекий вид на вьющуюся среди полей дорогу; на изрядном расстоянии по ней двигалась машина – очевидно, автомобиль Хоффмана.
Успев немного запыхаться, я достиг наконец хибары и отпер заржавелый висячий замок. Снаружи это строение легко можно было принять за обычный садовый сарай – и тем не менее я был неприятно удивлен, когда оказалось, что внутри оно совершенно не отделано. Стены и пол представляли собой голые, грубо отесанные доски, частью покоробленные. В щелях сновали насекомые, с потолочных балок свисали обрывки паутины. Едва ли не все внутреннее пространство занимало замызганное пианино – и когда я выдвинул табурет и сел, моя спина буквально уперлась в стену.
В этой самой стене имелось единственное на всю хибару окошко, и, повернувшись на табурете и вытянув шею, я разглядел поле, круто спускающееся к дороге. Пол в хижине казался покатым, и стоило мне вновь сесть лицом к клавиатуре, у меня возникло неуютное чувство, что табурет вот-вот заскользит вниз. Однако, подняв крышку и сыграв вступительные фразы, я убедился, что инструмент обладает прекрасным тонким звучанием, причем особенно хороши сочные басовые ноты. Сила удара была хорошо отрегулирована, и настройка отвечала всем требованиям. Мне пришло в голову, что стены, быть может, неспроста оставлены без отделки: грубое дерево обеспечивает оптимальное поглощение и отражение звука. За исключением легкого скрипа правой педали жаловаться было не на что.
Немного помедлив, чтобы сосредоточиться, я заиграл головокружительное вступление «Асбеста и волокна». Затем, когда стремительная фаза перетекла в задумчивую, я начал постепенно расслабляться и чуть ли не всю половину первой части сыграл, в общем-то, с закрытыми глазами.