Альберто Моравиа - Чочара
- Раздайся, прочь с дороги!
Я поняла, что мотоциклисты приехали встречать какое-то высокопоставленное лицо. Толпа помешала мне рассмотреть, кто это был, но через некоторое время я опять услышала грохот этих окаянных мотоциклов и поняла, что они уехали вслед за машиной высокопоставленного лица.
Наконец явился Джованни и сказал, что купил билеты до Фонди, откуда мы должны будем добираться в деревню через горы. Мы вышли из вокзала на перрон и направились к поезду. Солнце ярко светило, бросая на платформу косые лучи, как в больничных палатах или на тюремных дворах. На платформе не было ни души, и поезд, длинный-предлинный, казался тоже пустым. Но когда мы вошли в него и стали пробираться по проходу, то увидели, что вагоны битком набиты немецкими солдатами в полном вооружении, с вещевыми мешками за плечами, с надвинутыми на глаза касками и с ружьями между ног. Не знаю, сколько их там было, мы проходили из вагона в вагон, и в каждом купе видели по восемь немецких солдат со всей их амуницией, неподвижных и безмолвных, как будто они получили приказание не двигаться и не говорить. Наконец в одном вагоне третьего класса мы нашли итальянцев. Они набились в купе и проходы, точно скот, который везут на убой, и никто не заботится, чтобы животным было удобно, потому что их все равно скоро убьют. Итальянцы тоже молчали и не шевелились, но видно было, что молчали они и не шевелились от усталости и отчаяния, а эти немцы в любую минуту готовы были выскочить из поезда и сейчас же начать сражаться. Я сказала Розетте:
- Вот увидишь, нам придется ехать стоя.
Так оно и оказалось. Мы обошли весь вагон; лучи солнца, проникавшие сквозь грязные стекла вагонов, раскалили воздух, когда мы наконец поставили чемоданы в проходе возле уборной и уселись на них. Джованни, который все еще был с нами, заявил:
- Я, пожалуй, пойду, а то поезд скоро тронется. Но какой-то тип, весь в черном, сидящий рядом
с нами на чемодане, мрачно и не поднимая глаз возразил ему:
- Скоро... как бы не так... Мы уже три часа ждем здесь.
Джованни все-таки попрощался с нами, поцеловал Розетту в обе щечки, а меня в угол рта (может, он хотел поцеловать меня в губы, но я вовремя отвернулась). Джованни ушел, а мы с Розеттой остались на чемоданах: я сидела на большом чемодане, она на маленьком, положив голову мне на колени. Через полчаса, которые мы провели в полном молчании, Розетта спросила:
- Когда мы поедем, мама?
- Я знаю не больше тебя, доченька,- ответила я ей.
Не помню, сколько времени провела я так, не двигаясь, поддерживая приникшую ко мне Розетту. Люди в коридоре дремали, кто вздыхал, солнце все больше раскаляло воздух, с платформы не доносилось ни звука. Немцы тоже молчали, как будто их и не было, но вдруг в соседнем купе послышалось пение. Не скажу, чтобы они пели плохо, голоса у них, правда, были низкие и хриплые, но пели они в тон. Я часто слышала, как весело поют наши солдаты, когда едут все вместе в поезде, и от пения немцев мне стало грустно, потому что их песня (хотя языка я не понимала) показалась мне очень печальной. Пели они медленно, как будто и им не очень-то хотелось идти на войну, пение их навевало тоску. Я сказала человеку в черном, который сидел рядом со мной:
- Им тоже не нравится война... в конце концов ведь и они люди... Послушай, как они печально поют.
Но он ответил мне ворчливо:
- Ты не понимаешь... Это их гимн, как у нас «Королевский марш».- Немного помолчав, он добавил: - По-настоящему грустим теперь мы, итальянцы.
Наконец поезд тронулся - без свистка и гудка, без единого звука, двинулся как будто случайно. Я хотела еще раз помолиться мадонне, чтобы она защитила меня и Розетту от всяких опасностей, ожидавших нас впереди. Но мне вдруг так захотелось спать, что не хватило сил на молитву. Я успела только подумать: «Эти сукины дети...» - не зная сама, к кому это относится: к англичанам, немцам, фашистам или итальянцам. Может, это относилось ко всем понемногу. С этой мыслью я уснула.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Я проспала около часа, а когда проснулась, поезд стоял, и вокруг было так тихо. В вагоне можно было задохнуться от жары; Розетта высунулась в окно и смотрела на что-то. Во всю длину вагона у окошек стояли пассажиры. Я с трудом поднялась, отупевшая и потная, и подошла к окну. Сияло солнце, небо было голубое, вокруг тянулись зеленые холмы, покрытые виноградниками, а на одном из холмов, как раз против поезда, стоял белый домик, охваченный пожаром. Красные языки пламени и черные клубы дыма вырывались из окон домика, а кругом все было неподвижным и тихим: хороший, совсем летний день, и вокруг ни души. Вдруг все в вагоне закричали:
- Вот он, вот он!
Я посмотрела на небо и увидела черное насекомое, которое очень быстро превратилось в самолет и исчезло. Почти в тот же момент я услышала над поездом шум моторов и металлический грохот, как будто стучала швейная машина. Грохот, удаляясь от нас, смолк, и сейчас же совсем близко послышался сильный взрыв, все в вагоне бросились на пол, только я не успела лечь, мне даже некогда было подумать об этом. Я увидела, что домик исчез в большом сером облаке, которое ползло по холму, спускаясь клубами к поезду; вокруг опять стало тихо, люди поднимались с пола, еще не веря, что они живы, и тут же опять подошли к окнам и стали смотреть. В воздухе носилась пыль, проникавшая в легкие и вызывавшая кашель; облако рассеялось, и мы все увидели, что белый домик исчез. Через несколько минут поезд тронулся.
Это было самым большим событием за время нашего путешествия. Поезд то и дело останавливался - и все в открытом поле. Постояв иногда около часа, он двигался дальше, поэтому поездка, длившаяся обычно не больше двух часов, заняла теперь целых шесть. После того как белый домик взлетел на воздух и поезд тронулся, Розетта, которая ужасно боялась бомбежек в Риме, сказала:
- За городом не так страшно, как в Риме. Здесь столько солнца и воздуха. В Риме я очень боялась, что на меня свалится дом, а здесь, если я даже и умру, то буду видеть солнце.
Тогда один из пассажиров, ехавший с нами в проходе, сказал:
- Я видел в Неаполе умерших на солнце, они лежали после бомбежки на тротуаре в два ряда и были похожи на груды грязного тряпья, хотя и смотрели перед смертью на солнце.
А другой добавил:
- Как это поется в неаполитанской песне: «Я знаю солнце»,- при этом он захихикал, но его никто не поддержал, всем было не до шуток, и мы молчали до конца путешествия.
Мы должны были сойти с поезда в Фонди, и поэтому после Террачины я велела Розетте быть наготове. Мои родители жили в горах, в деревушке недалеко от
Валлекорсы, там у них был домик и немного земли; от Фонди до них было около часа езды автомобилем. Но возле холма, за которым начинается долина, где расположен Фонди, наш поезд остановился как раз против деревни Монте Сан Биаджо, находящейся на этом холме, и я увидела, что все сходят. Немцы сошли еще в Террачине, и в поезде к тому времени оставались одни итальянцы. Теперь сошли все, мы с Розеттой оказались одни в пустом купе, и мне как-то сразу стало легче, к тому же погода стояла прекрасная, и мы скоро должны были приехать в Фонди, а оттуда двинуться дальше, к моим родителям. Поезд стоял, но я уже привыкла к этому и не удивлялась, а только сказала Розетте:
- Вот увидишь, в деревне ты почувствуешь себя совсем другой: будешь есть, спать - и все пойдет хорошо
Я стала говорить ей о том, что мы будем делать в деревне, а поезд все не двигался. Было около часа или двух, стояла страшная жара, и я предложила Розетте:
- Давай закусим,- открыла чемоданчик с продуктами и приготовила два бутерброда с колбасой.
У меня была с собой бутылка вина, я налила стаканчик Розетте и выпила сама. Мы ели, было очень жарко, кругом стояла необыкновенная тишина, из окошка виднелись только платаны вокруг вокзальной площади, белые от пыли, сожженные солнцем, а в их листве трещали цикады, как будто был не сентябрь, а август. Это была настоящая деревня, та деревня, где я родилась и жила до шестнадцати лет, и была она такой, как я ее помнила, с запахом раскаленной пыли, сухого навоза и паленой травы. Я положила ноги на скамейку и невольно воскликнула:
- Как хорошо! Ты слышишь эту тишину? Я просто счастлива, что мы уехали из Рима.
В этот момент дверь купе открылась, и в нее кто-то заглянул.
Это был высокий чернявый железнодорожник, небритый, в расстегнутой тужурке, с фуражкой набекрень. Он вошел к нам и серьезно, почти сердито сказал:
- Приятного аппетита.
Думая, что он голоден, как все в те времена, я ответила, показывая на бумагу с нарезанной колбасой:
- Не угодно ли?
Но он сказал, все больше сердясь:
- Угодно к черту! Вылезайте отсюда. Я сказала:
- Мы едем в Фонди,- и протянула ему билеты, на которые он даже не посмотрел.
- Вы что, не видели, что все сошли? Поезд дальше не идет.