Урсула Ле Гуин - Далеко-далеко отовсюду
Ну, положим, не навязчивые идеи мистера Филда развратили меня. Они бы мне и в голову не пришли, если бы я уже не был «развращен» до этого. Забавное словечко «развращенный», не правда ли? В моем словаре о нем сказано: «сошедший с пути истинного». Только так я это слово и понимаю. Все очень просто — в своих мыслях я «сошел с пути истинного».
Дело в том, что везде и всегда — в обычных ли разговорах, в кино, в рекламе, в книгах, в различных ли справочниках по половой жизни — научных или коммерческих — вам твердят одно и то же: Мужчина плюс Женщина равняется Секс. Уравнение без неизвестных. И кому они нужны, эти неизвестные?
А если у вас нет никакого опыта и секс для вас действительно «неизвестное», у вас создается впечатление, будто каждый встречный-поперечный только о том и толкует, что, если и есть что стоящее на этом свете, так это секс.
И вот одолела меня мыслишка — что же это я делаю? Встречаюсь с девушкой, целый день провожу с нею на пляже, а спроси меня кто-нибудь: «Эй, парень, ну и что же у вас там было?», я отвечу: «Она подарила мне черный камень, а я ей — агат». — «Ну да? Ну, ты даешь!»
И стал я думать, что по этому поводу будут думать другие.
Все это почти не поддается объяснению, потому что все гораздо сложнее. Конечно же, гораздо сложнее. Уже сам по себе факт, что ты проводишь время наедине с девушкой, с женщиной — а Натали была женщиной! — не мог не возбуждать. Наверное, это глупо, можете смеяться надо мной, но именно так оно и было. Физически, умственно, духовно, ее присутствие возбуждало меня.
И я думал, что, по-видимому, это и есть любовь. Все говорят, что секс — это вещь стоящая, что он-то и есть любовь, что всякий, кто хоть немного культурнее гориллы, называет его любовью. Спросите-ка об этом у продавца зубной пасты, или в табачном киоске, или у распространителя порнографических открыток, у киношника, у поп-музыканта или, наконец, у самого мистера Филда.
В результате этих размышлений, когда мы встретились в следующий раз, все было совсем по-другому. Тогда я уже решил, что люблю Натали. Заметьте, я не полюбил Натали, я этого не говорю, — я решил, что я ее люблю.
С точки зрения людей, которые пишут о разуме и мозге и интересуются главным образом различиями между задней и передней, а не левой и правой долями головного мозга, мой случай был бы примером того, как передняя доля взяла на себя «постановку» всей «пьесы» и одурачила старушку заднюю долю. Многим «умникам» свойственно подобное самоодурачивание, во всяком случае, таким вот запутавшимся недотепам, как я.
Сначала все шло нормально, потому что на деле я большой трус. Пока возле меня не было Натали, я только и мечтал о том, как я ее буду любить. Но стоило нам оказаться рядом, я забывал обо всем, и мы как прежде, словно психи, принялись наперебой говорить о всякой всячине.
Главной темой разговоров на этот раз были наши планы на будущее, что совершенно естественно, так как оба мы учились в школе последний семестр. Ее планы уже вполне определились. Летом она отправится в Тэнглвуд, на Восток, где ей предстоит встретиться с музыкантами-профессионалами — на их поддержку в будущем она рассчитывала, и с такими же, как она, ребятами — «чтобы потягаться силами», как сказала она: она рвалась в бой, жаждала сравнить себя с другими. Осенью она вернется домой и будет преподавать в музыкальной школе, давать частные уроки музыки, чтобы поднакопить денег, кроме того, будет дальше отрабатывать технику игры, писать музыку, будет посещать класс теории и гармонии в Штате — она сказала, что есть там один человек, у которого она занималась, и он может оказаться очень полезен для нее, она уже работала с ним прошлым летом в школе. Потом она поедет в Нью-Йорк, в Истмен, Мьюзик Скул со всеми своими сбережениями в расчете получить какую-нибудь стипендию, и будет учиться у двух композиторов — «столько времени, сколько понадобится», сказала она.
Похожие соображения побуждали и меня поступить в Массачусетский технологический: там один человек работал над проблемами физиологической психологии, которые больше всего занимали меня. Какой-то странный разговор получился у нас с нею: она объясняла, в чем суть новаторства этих ее двух композиторов, а я пытался объяснить, что такое сознание, и удивительно, как эти две совершенно разные темы часто сближались одна с другой и тесно переплетались. Тонкая штука, эти идеи и эта их способность к взаимосвязи.
В апреле городской оркестр собирался дать концерт в одной из самых больших церквей города, и в его программу были включены три песни Натали. Но она сказала, что это немногого стоит: их включили потому, что она знакома с дирижером, и помогает ему, когда нужен опытный исполнитель, чтобы не дать его скрипачам- любителям сбиться с такта; и все-таки это было первое публичное исполнение ее произведений. Труд композитора — самый худший из всех видов искусства, сказала она, потому что на девяносто процентов успех зависит от того, есть у тебя «рука» или нет. Хочешь, чтобы твои произведения исполнялись, заводи знакомства. На это она смотрела здраво и говорила, что не собирается повторить судьбу Чарлза Айвса[24]. Айвсу едва ли пришлось услышать хоть одно публичное исполнение своих произведений, он просто сидел, писал их и складывал в ящик, а работал то ли маклером, то ли еще кем-то. Натали не одобряла этого. Она утверждала, что добиться публичного исполнения почти так же важно, как создать само произведение. Но в своих рассуждениях Натали была не очень последовательна, потому что ее идеалами был Шуберт, который так никогда в жизни и не услышал исполнения своих самых крупных произведений, и Эмилия Бронте, не простившая своей сестре Шарлотте публикацию ее стихов и даже их чтение. Три песни, которые должны были прозвучать в концерте в апреле, были написаны на слова Эмилии Бронте[25].
Роман «Грозовой перевал» был любимой книгой Натали. И она все знала о семействе Бронте, четырех гениальных детях, живших в доме своего отца-священника, в заболоченной пустоши вдали от всех и вся, в Англии сто пятьдесят лет назад. А я толкую о своем одиночестве! Я прочитал их жизнеописание, которое дала мне Натали, и понял, что мое «одиночество» по сравнению с их — это нескончаемая оргия общения. Но их было четверо, и они принадлежали друг другу. Самое страшное, однако, в том, что именно мальчик, единственный сын и брат, не вынес этого, сломался — он стал пить, принимал наркотики, попался на мошенничестве и вскоре умер. Потому что все надежды возлагались на него, потому что он был мальчик. Девочки, от которых не ждали ничего, были всего лишь девочки, — выросли и написали «Джен Эйр» и «Грозовой перевал». Тут поневоле задумаешься. Может, мне как раз повезло, что мои родители ждут от меня меньше, чем я надеюсь успеть в своей жизни. И, может быть, не такое уж это счастье — родиться мужчиной.
Многие годы дети Бронте писали рассказы и стихи о выдуманных ими странах. Со своими картами, войнами, приключениями, всем, всем. У Шарлотты и Бренуэлла это была страна Энгрия, у Эмилии и Анны — Гондал. Эмилия сожгла все свои рассказы о Гондале, когда узнала, что умирает от чахотки, но Шарлотта заставила ее сохранить стихи. Они учились писать, они набивали себе руку, они писали эти длинные, сложные романтические истории о несуществующих странах, писали из года в год. Это меня потрясло, потому что в возрасте от двенадцати до шестнадцати лет я сам делал нечто подобное, но у меня не было сестры, которой я мог бы показать свои труды.
У меня тоже была своя страна, она называлась Торн. Я рисовал ее карты и тому подобную чепуху, но рассказов о ней я не писал. Вместо этого я описывал ее флору и фауну, пейзажи, города, писал об ее экономике, образе жизни ее населения, о ее правительстве, сочинил историю государства. Когда я начинал — мне тогда было двенадцать лет, — это была монархия, но позднее, когда мне стукнуло пятнадцать, а потом шестнадцать, в этой моей стране уже было нечто вроде свободного социалистического общества, и мне пришлось придумывать, какому повороту истории Торн был обязан тем, что от автократии он сразу шагнул к социализму, и как у него сложились отношения с другими странами. Это была крошечная страна, всего шестьдесят миль в поперечнике, расположенная на острове в Южной Атлантике — далеко-далеко отовсюду. И все время на Торне дул ветер. А берега были крутые и скалистые. Редко удавалось проплывающим мимо кораблям пристать к ним; когда-то греки или финикийцы открыли остров, и с тех пор пошли легенды об Атлантиде, но до 1810 года об острове практически не помнили. И по сю пору на Торне умышленно не строят ни причалов для больших кораблей, ни аэродромов для самолетов. К счастью, остров оказался настолько мал и беден, что Великие Государства не проявили к нему никакого интереса, и не включили его в сферу своего влияния, и не превратили его в ракетную базу. Словом, оставили его в покое. На Торне я провел уйму времени — четыре года! Но вот уже больше года прошло, как я там не был, и теперь все это кажется мне таким далеким детским бредом. И все-таки теперь, когда я снова вспомнил о Торне, я словно воочию увидел его крутые скалистые берега, поднимающиеся из моря, услышал беспрерывное завывание ветра над стадами овец, увидел свой любимый город Баррен на южном берегу, построенный из гранита и кедра; поверх продуваемых ветром скал он смотрит на Антарктический океан, на Южный полюс.