Хуан Гойтисоло - Воспоминания (Из книги «Частное владение»)
Свобода, невесомость, мгновенное, может быть, эфемерное преодоление всепобеждающего земного притяжения. Ты паришь легко, спокойно и плавно, совсем близко к земле, невесомый, расслабленный, тихо и мерно покачиваясь. Этот настойчиво повторяющийся сон вскоре, как ни странно, станет для тебя привычным: Торренбо, отец сидит в кресле, кажется, одетый в белое, старость в последние годы придала его облику несколько слащавое благообразие. Он умер, и вы оба знаете об этом, но все же здороваетесь, перебрасываетесь парой слов. Ты не чувствуешь ни боли, ни угрызений. Наружность и манеры отца приятны и изысканны, источают бальзам спокойствия, нежности, благодушия. Вы церемонно прощаетесь, и опять — полет, сад, терраса, фонтан с лягушками, какой-то человек с киркой на плече (Альфредо?), он улыбается, машет тебе рукой. Новая декорация; конский каштан, дикие травы, лимонное дерево, в его тени — дедушка, настоящий, из плоти и крови, с газетой в руке, смотрит на тебя несколько секунд — он старый, очень старый, — не желая прерывать чтения, да и о чем с вами разговаривать? — он погружен в изучение новостей: должно быть, вспыхнула мировая война.
И опять забытье, зыбкая ирреальность, накатившая тоска, страх перед исподволь готовящейся встречей, попытки подняться с постели, опорожнить полупустую бутылку, безвозвратно утерянный покой, мучительная тревога, смятение, лихорадочная дрожь, чернота, все вокруг черно, тяжесть в груди, острые уколы боли, чугунная голова, роковые предчувствия, невыполнимое желание убежать, нахлынувшая паника, дикое биение сердца, онемевшее тело, неизбежное появление лица, которого ты так боишься, фигура Эулалии, вызванная непомерностью твоего страха, уже различимая в полумраке, все ближе, яснее, четче: волосы, кожа, глаза, губы, щеки, суровая, отчужденная, онемелая, горький упрек во взгляде, ее присутствие мучит, жжет тебя огнем, прорывает плотину страха, давая выход той вине, что накопилась внутри, — минуты или часы страданий, стонов, слез, запоздалого и бесполезного раскаяния, смутных воспоминаний о неуслышанных мольбах, протестов, уже ненужных уверений в любви, бесконечная ночь на грязной постели, с которой невозможно подняться, словно ты пустил на ней корни; бесконечная ночь освобождения от того, что хранил внутри, — призраков, заблуждений, бесчестья, трусости, страха — полный курс фрейдистской терапии, всего за одну порцию гашиша.
II
«…et existe autant de différence de nous à nous-mêmes que de nous à l’autrui».
Montaigne[18]Перекресток дорог: не часто в жизни у меня возникало это чувство, но в то лето я явственно ощутил, что твердая почва уходит из-под ног и судьба может измениться, выбрать совсем другие пути. Несмотря на полную неспособность к математике и прочим наукам, я сдал государственный экзамен, которого так боялся, и со смешанным чувством радости и страха обдумывал открывавшиеся передо мной возможности. Я знал, что навсегда покидаю свой теплый уголок — яичную скорлупу родного дома, расстаюсь со школой, и инстинктивный страх перед прыжком в пустоту, в неизвестность омрачал мои светлые ожидания будущей самостоятельности. Трудность выбора пути, сознание того, что из-за домашних осложнений я должен зарабатывать на жизнь, мучили меня, лишали сна. Тревожными ночами, лежа в постели с открытыми глазами, я чувствовал желание убежать, вернуться назад, к веселой беззаботности детства, спрятать голову под крыло, укрыться во чреве матери. Однако с приближением грозного и желанного дня вступительных экзаменов в университет такие порывы возникали все реже: отцовская опека, гнетущая атмосфера родительского дома постепенно стали для меня нестерпимы. Стремление бежать от прошлого оказалось гораздо сильнее неуверенности в будущем. Оставалось всего несколько дней до начала занятий, а я все еще колебался, не зная, какой факультет выбрать: сначала я решил пойти на историко-филологический, но жуткие воспоминания о преподавании литературы и истории в школе удерживали меня от этого шага. С другой стороны, осторожное давление отца, мечтавшего о более выгодной карьере для своего сына, и пример старшего брата склоняли меня к занятиям юриспруденцией. Внимательно взвесив все за и против, я принял поистине соломоново решение: обучаться на двух факультетах сразу. Время и обстоятельства, думал я, несомненно, укажут выход из этого трудного положения.
У меня были серьезные причины, чтобы безропотно согласиться на карьеру юриста: неодолимое желание путешествовать, увидеть мир, вырваться за пределы Испании, породило во мне странную, нелепую мысль стать дипломатом. В те времена, когда иностранный паспорт, дающий возможность покинуть полуостров, был ревностно охраняемой привилегией избранных, профессия дипломата, словно чудесная панацея, словно «сезам, откройся», позволяла жить среди людей других наций, познакомиться с другими странами, своими глазами увидеть далекие земли, о которых я узнавал в детстве из рассказов дядюшки Леопольде и со страниц чудесной «Географии в картинках». Любая страна казалась мне лучше моей родины, и, бессознательно повторяя опыт Бланко Уайта[19], покинувшего Испанию полтора века назад, я предчувствовал, что изгнанничество было бы для меня не наказанием, а подарком судьбы. Хотя мне совершенно не свойственны хладнокровие и умение приспосабливаться к обстоятельствам, необходимые дипломату, причины моих юношеских устремлений понять очень легко. С гордостью я представил на суд родных окончательный проект своего будущего: стать вторым Полем Мораном[20] — блестящим, изысканным, образованным, в совершенстве владеть языками и сочетать занятия литературой со светским игом дипломатической службы. При этом незнание других языков, кроме испанского, ничуть не смущало меня: я изучу их. Вооруженный юношеской категоричностью, я рвался в бой и собирался освоить множество дисциплин, не принося в жертву свое неискоренимое пристрастие к литературе.
Когда я впервые попал в университетские аудитории и дворики, у меня совсем не было друзей: немногие школьные приятели учились на других факультетах, а я усердно штудировал законы и право со студентами, которые не вызывали желания узнать их поближе. На лекциях по истории и литературе тоже не оказалось ни одного знакомого лица. Но именно благодаря этому изначальному одиночеству я с первых дней с головой ушел в учебу. Занятия на двух факультетах, сложности с расписанием, невозможность посещать все курсы вскоре поставили меня перед выбором: я решил усердно изучать юриспруденцию, а на остальных лекциях присутствовать в качестве вольнослушателя. Этот выбор, без сомнения, объясняется тем, насколько однообразно и примитивно преподавали литературу. Мое собственное увлечение было глубоким и серьезным, поэтому я боялся, что, наслушавшись пустых и глупых речей, возненавижу то, для чего появился на свет, изменю своему истинному призванию. Уж лучше изучать скучные, но безвредные материи, думал я, если в будущем они могут помочь поступить в дипломатическую школу, чем понапрасну тратить лучшие годы на бессмысленные занятия по литературе, обрекая на гибель свой писательский талант. За исключением курсов Висенса Вивеса[21] и некоторых других преподавателей, чьи предметы не входили в круг моих интересов, историко-филологическому факультету того времени нечем было питать умы и души студентов. Опустошительные последствия гражданской войны сказались и на уровне университетского образования. Когда я поступил на первый курс, после войны прошло уже девять лет, но во главе кафедр оставались бездарности и приспособленцы, чья карьера объяснялась не широтой познаний, но верностью славным идеалам «движения»[22] или способностью спины гнуться как можно ниже. Та же мрачная картина ожидала и студентов юридического факультета, но мне это было безразлично. То, что я слышал или мог услышать в аудиториях, скользило мимо меня, едва задевая, словно нечто чуждое, далекое. Предпочтя брак по расчету несчастной любви, я пользовался правом смотреть на вещи со стороны, с холодной бесстрастностью праздного наблюдателя.
Тем, кто не удостоился сомнительной чести обучаться в испанском университете конца сороковых, когда после крушения надежд, пробужденных победой союзных войск, студенческие волнения практически сошли на нет, совершенно невозможно представить, какое жалкое существование влачили погруженные в спячку высшие учебные заведения. Испанская федерация студентов была уже далеким воспоминанием, попытки восстановить ее оказались тщетными: постепенно большая часть членов организации оказалась в руках полиции, практически она перестала существовать. В сорок восьмом году на юридическом факультете никто из студентов не решался даже без свидетелей заговорить о политике, за исключением какого-нибудь эксцентричного монархиста Сенильосы и кучки крикливых фалангистов, открыто разглагольствующих о Хосе Антонио и его пресловутой преданной революции[23]. «Опус деи» [24] вербовал приверженцев и симпатизирующих, некоторые старые знакомые, среди них старший сын тети Росарио, уступили его настойчивой осаде и недоверчиво смотрели на тех, кто не желал стать под знамена церкви. Открыто признаться в религиозном агностицизме значило вызвать всеобщее возмущение, и, как я вскоре обнаружил, никто из моих однокурсников не осмеливался затронуть эту тему. Единодушный на первый взгляд конформизм в вопросах религии, морали и политики осуждал любое проявление инакомыслия как вызов либо странную прихоть, достойную наказания или презрения. Молчаливые противники общего мнения, обнаруженные мной позднее, — почти все они были приверженцами «каталонизма» — в некоторых вопросах иногда принимали сторону большинства: я прекрасно помню, как однажды позволил себе шутку в адрес медоточивого папы Пачелли[25] и едва увернулся от истеричного пинка Альберта Манена[26]. Студенты старших курсов, которых волновал политический и интеллектуальный климат в стране, такие, как Кастельет, Марсаль, Ревентос или Мануэль Сакристан, заканчивали или уже закончили свои занятия философией и юриспруденцией. Альберто Олиарт, аккуратный, скромный, всегда улыбающийся, коллекционировал собственные почетные грамоты. Хиль де Бьедма делал первые шаги в литературе и собирался пополнить свои знания, обучаясь в Мадриде, чтобы потом поступить на дипломатическую службу. Карлос Барраль, еще не носивший броский плащ, придававший ему идеальное сходство с героем «Мести дона Мендо»[27], уже тогда много пил и писал стихи. О Габриэле и Жоане Ферратэ я услышу только несколько лет спустя. Мой и последующие выпуски скудного послевоенного времени, вероятно, были самыми безликими и серыми: последние угольки сопротивления угасли, оставив после себя дым и пепел обманчивого покоя, а первые искры молодежного бунта еще не вспыхнули. Печальный опыт школьных лет повторился в университете: в отсутствие настоящих учителей и наставников, а также нужных книг и материалов, недоступных из-за цензуры или варварского незнания языков, мое образование носило случайный характер, проходило кое-как, в основном благодаря встречам, чтению, беседам за пределами университетских стен. Самоучка по вине обстоятельств, я пытался своими силами образовать себя, достигнуть определенного уровня культуры. Последствия беспорядочного, убогого образования будут проявляться вплоть до моего тридцатилетия, и избавиться от них я смогу лишь в тот день, когда вдали от Барселоны и Испании пересмотрю нормы и ценности, определявшие до того мою жизнь, сняв розовые очки и отрешившись от предрассудков, которые неизбежно навязывает любая идеология и система.