Леонид Жуховицкий - Чужой вагон
— Ну, потреплемся, — пообещала Женька и быстро прошла в коридор.
Хоть Елена никого не звала, стол все же существовал, и здоровенная миска салата красовалась посередке, как клумба.
У стола лысоватый мужичок лет тридцати пяти зачем-то переливал водку из бутылки в графин. В экономных его движениях угадывалась большая практика. Был он невелик, но ухватист и чем-то напоминал мартышку — то ли сморщенным сосредоточенным лобиком, то ли взглядом, завороженно прикованным к льющейся водочной струйке. И зачем он здесь?
Милка со своим мальчиком сидели по разные стороны стола и смотрели друг на друга.
Милкиному мальчику было сорок шесть лет, он писал докторскую и заведовал кафедрой в институте, который Милке предстояло окончить через полгода. Был он почти полностью сед, кожа у глаз в морщинах. Но во всем остальном действительно — Милкин мальчик, худой, взъерошенный и моложавый. На Милку он смотрел с тревогой влюбленного, и задумчивый огонь в его глазах колебался от перепадов ее настроения.
А она — она цвела. Вот уж не думал прежде, что жилистая упорная Милка вдруг так проявится в любви!
Нет, красивей она не стала. Но все, что было в ней менее некрасиво, теперь предлагалось взгляду с ошарашивающей прямотой. Юбочка была такая, что ее как бы и совсем не было, и, когда Милка садилась, ее довольно стройные ноги в тонких колготках открывались до самых своих таинственных истоков. Груди, обтянутые спортивным свитерком, торчали уверенно и агрессивно. А главное — Милка сидела, двигалась и вообще вела себя как красивая женщина, которой что в одежде, что без, и эту психическую атаку тела отразить было нелегко.
Перед вечером, бродя по магазинам, мы с Анютой не успели толком поговорить. Поэтому, когда выпили под салат и сказали имениннице тосты, мы с ней все тем же длинным коридором прошли на лестничную площадку, обшарпанную, но большую — хоть в пинг-понг играй.
Я спросил, как у нее дела.
Анюта сказала:
— Ну что дела? Там все кончено.
Там — это был все он же, ее крокодил, первая любовь.
— Точно? — поинтересовался я на всякий случай, потому что, хотя там все было кончено уже давно, почти в самом начале, да вот у нее что-то все не кончалось, все оставалась какая-то царапина в душе, щелочка, которую Анюте никак не удавалось заткнуть, хоть попытки пару раз и предпринимались.
Анюта ответила:
— Да!.. Женат, счастлив, жена лучше него…
Она произнесла это с таким удовлетворением, словно ее давней заветной идеей было его так удачно, так благополучно женить.
Я покивал одобрительно: хорошо, мол, что жена лучше него.
В принципе, мне было все равно, женат он или нет и кто из супругов предпочтительней. Более того: Анюту я любил, а к нему относился безразлично и не мог заставить себя желать ему счастья с кем-нибудь, кроме нее. Но что я действительно одобрял, так это Анютино умение помогать самой себе, способность даже предельно тоскливую новость поворачивать к себе приемлемой стороной.
Я спросил, как ей работается.
Тут Анюта увлеклась, стала рассказывать про школу, про ребят: какие они все дылды, и как важно выглядеть не хуже девчонок-старшеклассниц, и как трудно держать уровень, когда мальчишки начинают хамить или ухаживать — и то и другое они делают мастерски, так вежливо, что не придерешься.
Но говорили мы с ней недолго. Сперва пришла Елена узнать, куда это мы запропастились, а потом и Милка с Женькой выбрались на площадку покурить.
Вскоре у девчонок пошел свой разговор. Я молча стоял у лестничных перил и слушал. Уходить было ни к чему — меня они все равно не стеснялись.
Милка колебалась, задумчиво поднимала брови и от этого становилась слабей и женственней. Ее длинные пальцы парили в воздухе, как у фокусника, достающего из сигаретного дыма куриное яйцо.
— Ну вот что делать? — спрашивала она.
— Выходи за него замуж, — благодушно убеждала Анюта. — Ты же любишь его. Ведь любишь?
— А все остальное? — сомневалась Милка, и рука ее, свободная от сигареты, плавно взмывала в воздух. — Ты же знаешь обстоятельства!
Про обстоятельства она уже рассказала.
У ее мальчика была дочь, девятнадцатилетняя студентка, симпатичная, неглупая и вполне современная. К роману отца она относилась сочувственно и с юмором. Вот этот-то юмор и выводил Милку из себя.
Когда девчонка, дурачась, называла Милку мамочкой, ту начинало колотить от злости. В своей юбочке и свитерке она только-только стала чувствовать себя молодой и привлекательной, хотелось, чтобы победное это ощущение длилось и длилось. А «мамочка», как казалось Милке, разом отбрасывала ее в положение пожилых и помятых, которым только и осталось, что разливать суп за семейным столом.
— Нельзя же так реагировать на шутки, — урезонивала ее Анюта.
— Посмотрела бы я на тебя! — бросила Милка в сердцах…
Елена с Женькой негромко переговаривались, я к ним не прислушивался, пока Женька вдруг не повысила голос:
— Вот и ломаю голову — оставлять или нет.
— Конечно, — сказала Елена, — и голову ломать нечего.
Женька посмотрела на нее настороженно и холодно спросила, как бы уравнивая в логичности оба варианта:
— Конечно — да или конечно — нет?
Ленка удивленно подняла глаза:
— Ты собираешься с ним расходиться?
— Да нет, в общем, — подумав, сказала Женька.
Покурив, девчонки пошли в квартиру. Елену я придержал за локоть.
— Что это за личность?
Она сразу поняла, о ком речь, и ответила спокойно и внятно:
— Мой любовник.
— Эта мартышка?
Я не столько возмутился, сколько удивился.
Ленка сказала:
— Какой есть.
У меня все стоял перед глазами ухватистый человечек, с обезьяньей сосредоточенностью переливающий водку из бутылки в графин.
— Ну что ж, тебе видней.
Я тупо покивал, осваиваясь с этим новым в Ленкиной жизни обстоятельством, после чего съехидничал, что было грубо и совсем уж неумно:
— Может, у него душа хорошая?
Это ее задело.
— А какая разница? — спросила она упрямо и даже зло. — Разница-то какая?
Я пожал плечами:
— Да, наверное, никакой.
Это были просто слова: она сказала фразу, и я сказал фразу. А по существу я ничего не понимал. То есть головой понимал, но никак не мог соединить в воображении Елену с этой мартышкой. Мы редко виделись в последние годы, я не успевал привыкнуть к ее изменениям, и для меня она, в общем-то, оставалась девочкой, влюбленной в театр, для которой улыбка была естественным состоянием лица.
Но ведь на самом-то деле она давно уже трезво оценила театр и давно уже не улыбалась.
Видно, из комнаты кто-то вышел в коридор, не прикрыв дверь — отчетливо донеслась музыка.
— Плюнь, писатель, — сказала Ленка и потянула меня за рукав. — Шейк умеешь?
— Так себе, — сморщился я.
— Плевать!
Она отпустила мой рукав и стала танцевать одна, резко и в то же время плавно двигая плечами, локтями, бедрами, коленями — танец словно стекал по ней от шеи к ступням. Это был сразу и шейк, и пародия на шейк: она закатывала глаза, шумно, со стоном, дышала и простирала ко мне дрожащие якобы от страсти пальцы.
Музыка кончилась, и Елена, картинно поклонившись, остановилась.
Вот и еще что-то в ней произошло за год, что мы не виделись — к чувствам, ей доступным, добавилась злость. Она словно мстила всему миру за свою прошлую постоянную улыбку, за парней, не любивших ее, за сегодняшнюю душевную неразбериху и половинчатость, за работу, которая не способна занять ее целиком.
Но кого могла наказать Ленка за эти несправедливости фортуны?
Да, пожалуй, себя одну.
Вот она себя и наказывала. Душа, улыбка, друзья, призвание — все шло в распыл!
Конечно, жизнь не чертят по линейке, в ней все сложней. Но я человек настроения, и тогда, на грязной лестничной площадке, мне показалось, что Ленкина судьба повернулась именно так.
А Елена, кончив танцевать, снова закурила, с жадностью втягивая дым. В этой жадности было что-то бабье, сильно ее старившее. Я хотел отнять сигарету, но она не отдала.
— Много куришь, — сказал я, — зубы посыпятся.
Она ответила в том смысле, что это все мура — только слово употребила грубей и грязней. Я проговорил невесело:
— Не нравишься ты мне, старуха.
— Вот видишь, а ему нравлюсь! — с вызовом ответила она. — Пошли чай пить.
И мы пошли пить чай.
В комнате Анюта резала торт, пластинки на проигрывателе меняла теперь Милка. А человек с мартышечьими ухватками уговаривал Милкиного мальчика добить графинчик…
Не Ленка мне не нравилась — как она могла мне не нравиться! Но давило происходящее с ней. Вот эта жадность к сигарете, небрезгливость к грязному слову, упрямое и злое лицо. И, конечно, же этот, с мартышечьими ухватками, хоть сейчас он, может быть, понимал Елену лучше меня.