Фарид Нагим - Мальчики под шаром
В ночи за окном стучали и мелькали квадратами поезда.
– Я скоро сам про вас оперу напишу! – сказал я. – Жаль, что я – эротоман, потерян для творчества.
Они засмеялись.
Вася
Без семи пять. Вечереет. Небо за высоткой “Пекина” желтовато-розовое. Понуро склонили головы фонари. Посветлел дым над старым домом. Замершие деревья колыхаются всем букетом ветвей. Заснеженные машины на стоянке удивленно подняли брови стеклоочистителей. С неба в пространстве меж скалами домов медленно спускается грязный целлофановый пакет и кажется мне шелухой какого-то призрачного мира. Отбраковкой бога, спускаемой на мусорку грешной и бесталанной земли.
Я курил, сидя на порожке будки, провожал взглядами толпы машин и вдруг поймал себя на мысли, что устраиваю теракты, прикидываю, подо что я бы мог замаскировать смертоносную бомбу, чтобы ее не обнаружили, представляю, как бы я сам вел себя террористом-смертником, как мелькали бы лица, и я бы выбирал, кого мне увести в преисподнюю, кто мне больше нравится или наоборот. И отмечаю с неким сожалением малое количество жертв от недавних терактов в метро, что не было глобальности нанесенного урона. Эти мысли вяло текли во мне сами по себе, и я вздрогнул, обнаружив их.
Если быть откровенным, то мне не жалко погибших людей. Я ездил с Виталиком на место взрывов. Страшно, неуютно и мрачно, эти потеки на кафельных, как в морге, стенах, этот мертвенный свет. Я стоял, словно в операционной, смотрел на холодные охапки цветов и мучил свою душу, надсадно вызывая в ней жалость к погибшим. Но жалости не было, не было в ней слез. Так же мучаешься в храме, когда ждешь веры и какого-то взрыва в душе, а в ней жестяная пустота и земная наблюдательность.
Было древнее притяжение чужой смерти, ее запаха. Ошеломление, стыд и любопытство – сомнамбулическое любопытство бройлерных цыплят к своему сородичу, на которого нечаянно наступила корова. Если бы мне по-настоящему было жаль убитых моих собратьев, то я бы не смог дальше жить, как живу. А я живу. Проехал и забыл. Ну, типа, не повезло. Просто я такой же, как и они. Я – никакой, тот самый человеческий материал для террористов, газет и подслеповатого интернет-видео. Террористка-смертница вызывает во мне большее сочувствие и интерес, я пытаюсь понять ее жизнь и трагедию, драму ее судьбы и поступок.
Я не хочу, чтобы они убивали себя и людей, но мне хочется, чтобы они глобально потрясли мир или поколебали хотя бы правителей моей страны. Мне нравятся потрясения, немеют ноги и сладко замирает душа, а внешне будто бы сожалеет. Я радуюсь, когда все плохо, это меня как-то греет и внушает надежду на что-то. Я рад, когда правительство и спецслужбы кидают меня и предают. Вся страна была рада, кроме фронтовиков. Может быть, меня так воспитали семья и школа, общество? С детства мы учились на отвратных примерах, на террористах, на террористических романах или выискивали что-то негативное в нормальных произведениях, мы учились без Бога, и нам было хорошо. И в душе у нас всегда жило сомнение, что люди могут быть добрыми, бескорыстными, беззаветно смелыми и преданными. Потом мы “ниспровергали” СССР, наше поколение уже стояло во вторых рядах идейных борцов. Мы не можем нормально жить, мы привыкли разрушать. А земное – жены, дети и добрые дела – нас почему-то не греет и кажется бессмысленным. Мы – ничтожества, и нам нравится, когда вокруг Ничто. Где-то с девяностых годов у меня ощущение гибельности, бессмысленности и бесполезности всего и вся, я ничего не хочу. И каждый Новый год мне кажется последним.
Иногда я ненавижу самого себя. В ярости выскакиваю из будки, будто желая вырваться из своего нутра. Прячусь за джипы и ругаюсь.
– Чего ты хочешь? Ты не хочешь быть богатым и счастливым?!
– Нет!
– Отлично! Ты нищий и несчастный. Так что тебя мучает?
– Что?!
И я замолкаю, потому что не знаю ответа.
Вовчик
Осенью похоронили маму Шкаликова. Помогали ее подруги-старухи, такие же молчаливые божии одуваны. Сын был пьян, суров, трагичен и никчемен. Может быть, подсознательно он чувствовал, что это начало конца, уже примерялся, как рядом приляжет.
Незадолго до Нового года, ночью, он забрался во двор одной фирмы, которая располагалась в бывшем детском садике. Вовчик хотел спилить маленькую елочку, чтобы продать и выпить. Его избили охранники. Представляю, как в одну сторону летела пила, в другую – “адидасовский” петушок, а в третью расстилалось его долговязое тело. Поделом, наверное. Но они избили его так сильно, что через несколько месяцев у него открылся туберкулез. Полгода он провалялся в тубдиспансере. Порозовел и даже располнел – режим. К лету его выписали.
Я возвращался с пакетами из “Пятерочки”. Группа таджиков что-то делала у “алкоголической” стены нашего дома. Окно Вовчика было открыто, и он сам что-то деловито подтягивал – к электрическому проводу была привязана бутылка. Таджики весело махали ему руками и громко обсуждали что-то на своем языке.
Виталик
Все друзья знали, что Виталик пишет роман, готовились встретить его, как некоего волшебного родственника, который изменит всю его жизнь, – раскроются стены, и выйдут полуобнаженные девушки с плакатами: Ура! Ты изменил мир! Потрясенное человечество кидает к твоим ногам свои дары! We congratulate you! We love and we appreciate you! ¡Las muchachas de Cuba a tus servicios!
Но это был отвратительный и грязный роман. Он притягивал и потрясал. Ты понимал, что ровно так же поражались люди, читая “Тропик Рака” или “Крейцерову сонату”. А некоторые куски были написаны кем-то третьим, стоящим между Виталиком и Богом, я-то знал, что сам он не мог написать таких верных и трагических слов о человеке и тайнах его. Там действовал герой, очень похожий на Виталика. И как-то так получалось, что ему не находилось места в общей жизни. Там было много безысходного секса и смертельно тоскливого онанизма. Виталик не стеснялся. Он словно бы хотел отвратить нас от себя, но не отвращал – мы и сами такие, только не признаемся никому. И я все больше укреплялся в печальном мнении, что роман не издадут. Он был против мировой толпы. Там не было ни одной заманухи, чтоб хоть как-то потрафить ей, и ни одного момента, чтоб хоть немного высунуться с льстивым криком: ребята, смотрите – я клёвый, я такой же, как вы все, и я переборю обстоятельства, и все мы будем счастливы.
Я сам относил рукопись в одно издательство. Меня встретила кокетливая бабка в душегрейке. Сначала она просто показала какие-то опечатки, типа орфографические ошибки. Потом стала говорить о диалогах: “Я понимаю, что они не могут говорить, как институтки, но”… И в конце много и как-то навязчиво расспрашивала меня об авторе, пока я, наконец, не понял, что она намекает на издание рукописи за деньги самого автора. Я застыл с открытым ртом. Когда рассказал о своей ужасной догадке Виталику, он неприязненно усмехнулся, не поверил, ведь ей жутко интересна личность самого автора!
– Еще и оделся, как писатель-деревенщик! – Он с презрением осмотрел меня.
Я потом перезвонил ей. И она подтвердила возможность издания этой рукописи за счет средств автора, естественно, нигде об этом не упоминая. На моих глазах у несчастного автора вспарывали вены и спускали по капле кровь. Ни фига себе писательство – пиши десять лет и три года, отказывай себе во всем, живи, как бомж, терзай родителей, обманывай и ломай судьбы несчастным, доверчивым женщинам, закрывай глаза свои проклятые на их аборты, а потом еще и плати за то, чтобы тебя просто прочитали. А я и не знал.
Потом он выложил свой роман в Интернете. Сколько было затаенных надежд, что он “взорвет сеть”. А в итоге: “аффтар, где позитифчегг”?” “почему так многа букафф”?! И откуда берутся эти комментаторы, чтоб им такие эпитафии писали!
Мы ехали с Виталиком в метро.
– Смотри! – Он толкнул меня в бок. – Та прекрасная девушка читает мой роман.
– Это же Коэльо!
– Что ты понимаешь?!
Помолчали, как-то уж очень отстраненно, хотя рядом сидели.
– Иногда кажется, что мой роман украден! Вдруг там-сям узнаешь какие-то куски из него.
Я промолчал.
– Мне придется бежать из Москвы.
– Не надо, вообще выпадешь!
– Куда может выпасть осадок?
Заходили и выходили люди с книгами. Они склонялись над нами, покачивались, читали и даже улыбались романтично в книгу.
– Этот роман – мой рай и ад! – сказал он на “Проспекте Мира”.
Ему было физически больно.
– Я писал его, как мог. Я не мог его не написать.
– Подожди, наверное, еще не пришло время твоего романа.
– Культовому произведению всегда не хватает времени и энергии смерти автора.
Мы ехали в ночной маршрутке. Шел дождик, и все огни сияли, но не слепили. По краям лобового стекла дрожали и вспыхивали капли.
– Кончай, Виталик! – попросил я. – Мы и так все тебя любим и ценим. Тебе этого мало?
Он махнул рукой, и мы пошли в разные стороны, оба с рюкзачками. Мы все ходим с рюкзачками, словно бы постоянно готовы переехать куда-то, мы – бесцельные путешественники. А еще всегда кажется, что в этих рюкзачках хранится что-то детское, сокровенное.