Владислав Егоров - Пасхальные яйца
— Вот вы, милый человек, посмеиваетесь, — с легкой обидой в голосе продолжила старушка. — Наверное, сомневаетесь, откуда бабка про военные порядки знает'? А я замужем была за военным. После войны мой Владимир Николаевич на сверхсрочной остался. Старшиной, по-теперешнему — прапорщиком. Семь лет с ним по гарнизонам моталась, насмотрелась на солдатскую службу, па строгости ихние. Из-за такой жизни бродячей и специальности не приобрела. Помоложе была, официанткой в столовых работала, а потом, когда их там отменили, и посудомойкой и уборщицей. Оно, конечно, любой труд тогда был почетен, грамот у меня полон комод, только платили мало. А муж, как его из-за последствий ранения демобилизовали, такие же копейки по инвалидности получал. Богатства, вишь, не удалось нажить. Помер Владимир Николаевич в шестьдесят четвертом — мне только-только сорок исполнилось, с той поры бобылкой и живу. Детишек-то нам Бог не дал. Потому, может, у меня к Ванюше такое сердечное расположение…
Тут она платочек из кармана кофточки поспешно вынула и дала волю слезам. Алексей Степанович подождал, пока баба Вера выплачется, потом предложил деликатно:
— Вы, гражданка Смирнова, извините меня, что приходится вас расстраивать своими расспросами, но порядок требует выяснить причины самоубийства. Безусловно, такой факт, как расстрел соотечественников, повод уважительный, чтобы себя жизни лишить. Однако, может, здесь и другие какие обстоятельства отрицательную роль сыграли? Какие у него отношения в семье? На службе? Он сейчас, очевидно, в отпуске находился? Ведь, как я вас понял, служил он в Кантемировской дивизии, а она дислоцируется под Москвой.
Под спокойным доброжелательным взглядом следователя баба Вера успокоилась, платочек перед собой на стол положила, принялась за рассказ. Порой вспоминала она разные подробности, не имеющие к делу никакого отношения, но Алексей Степанович не перебивал, рассудив с грустью, что для одинокой старушки, может, и осталась единственная радость — поговорить вволю.
Из показаний свидетельницы Смирновой Веры Никитичны следовало, что покойному Ивану Русакову было от роду тридцать четыре года. День его рождения справляли в июне, а ровно через месяц отмечали ее семидесятилетний юбилей. Тогда Ваня подарил ей красивый цветастый платок. Ирка похвасталась: больших денег стоит. Баба Вера, дуреха, возьми и скажи: лучше бы в таком разе деньжатами одарили, пригодились бы на похороны. Ваня за плечи ее обнял, сказал ласково: «Живи подольше, баба Вера!». А Ирка объяснила, что деньги и сегодня ничего не стоят, а завтра вообще будут так, бумажки. Вот, мол, когда помрет баба Вера, тогда и платок можно продавать за подходящую цену. Ирка, она женщина ехидная, но не злая. А что разорется иногда без причины, так потому что непутевая. И то: ей уж под сорок, она старее Вани года на четыре будет, а все в девках. Да и сказать, чтобы гулящая, какая была, тоже нельзя. Правильно говорится, не родись красивой, а родись счастливой.
С Ваней она познакомилась пять лет назад, на юге вместе дикарями отдыхали. Сейчас простому человеку о южном отдыхе и не мечтай. Тогда промеж них вроде ничего не случилось — Ирка еще больно разборчива была. Ваня-то он, видели, махонький, не видный из себя, а она — фигуристая, глазастая. Но адресок свой ему все-таки оставила. Пару раз он ей написал, она, видать, не ответила, ну и он перестал надоедать своим вниманием. Только вдруг в прошлом году, как раз об эту пору получает Ирка от него письмо, в котором он просится к ней приехать. Она бабе Вере сама то письмо показывала, совета спрашивала. Писал Ванюша ей, что после октябрьских событий жить в Москве не может, пережил такое, что не трудно сойти с ума, надо переменить обстановку, а он сирота, близких никого нет, Ирину же вспоминает все эти годы. Любой женщине приятно такое признание прочитать, тем более что он сообщил, что деньги у него на первое время есть в приличном размере. Баба Вера ее отговаривать не стала, тем более видит, она уже все сама решила.
Заявился Ваня сюда, почитай, уже в феврале. С одним чемоданчиком, но при деньгах — они вскорости корейский цветной телевизор купили. Поначалу он бабе Вере не глянулся — шибздик какой-то. А потом, когда пожили рядышком, очень даже пришелся соседке по душе. Непьющий, только по праздникам себе позволял, вежливый, обходительный. Вон Валентин, что ни слово — мат-перемат, а Ваня со всеми соседями исключительно на «вы» изъяснялся.
И при всем при этом с Иркой у них быстро не заладилось. Она его поначалу Ваней звала, потом Иваном, а уж месяца три кличет не иначе как «квартирантом». А то еще «октябренком» называет. Но это прозвище, как понимает баба Вера, нельзя считать обидным, потому что Ваня, он и на самом деле был, как маленький ребенок — доверчивый, ласковый. Опять же то, что за те октябрьские пакости до сих пор так сильно переживал и не раз перед соседкой казнил себя за свое в них участие, говорит о нем с лучшей стороны. Истинный грех, батюшка ей на исповеди объяснял, тот, что без покаяния остается, тот, что сам человек в гордыне своей и за грех не считает. Сердцем надо понять, что согрешил и покаяться, не таясь, тогда и будет тебе спасение. А Ирка, бессовестная, нет, чтобы посочувствовать человеку, еще издевалась: «Чего ты, баба Вера, его жалеешь? Они ведь, те танкисты, которые тогда стреляли, по миллиону получили». — «Ну, и что? — возражала ей баба Вера. — За такое страшное дело, конечно, поощрение требуется. А как же?!»…
Двадцать минут, Алексей Степанович по часам заметил, говорила баба Вера без передышки, продолжала бы и дальше, да тут, легка на помине, появилась Ирина Сергеевна Плясунова. Оказалась она дамочкой симпатичной, в дубленочке, шапке песцовой — все чин-чином. Но хоть лицо и сильно подмалевано, по опухшим не от слез глазам Алексей Степанович сразу определил: попивает бабенка.
Корзухин представился, объяснил, что по факту смерти гражданина Русакова, пусть это и очевидное самоубийство, тем не менее полагается опросить свидетелей на предмет выяснения причины. Добавил, что после беседы с Верой Никитичной Смирновой причина прояснилась и заключается она в том, что покойника постоянно тяготило сознание своей вины за участие в известных событиях октября 1993 года в Москве.
— Да вы что, гражданин начальник! — вылупила на следователя свои глазища Ирка. — Вы что, действительно поверили, что Иван — танкист, который по Белому дому стрелял?!
— М-м-м, — только и смог выдавить из себя Алексей Степанович, никак не ожидавший такого поворота дела. Какие могут быть розыгрыши, когда речь идет о смерти человека?!
— Ну, баба Вера, баба Вера! — осуждающе протянула Ирка. — Представляю, что она вам здесь наболтала.
— Постойте! — тряхнул головой Алексей Степанович. — Но покойник, же оставил записку. Какой смысл был ему наговаривать на себя?
— Да чокнулся он на этих октябрьских событиях, — устало проговорила Ирка. — Прибабахнули они его. Втемяшил он себе в башку такую, блажь, что виновные в смерти людей покаяться должны. Как же, разбежался! Забыл, что у нас всю дорогу так: одни грешат, а расплачиваются за их грехи другие. В общем, не дождался наш Иван ихнего покаяния, а мысль эта у него дурацкая засела в башке, что без искупления вины жить невозможно, вот он и вообразил себя тем самым танкистом. А в армии-то он служил в стройбате, потому и в Москву попал по строительному лимиту. Да что там долго объяснять — сдвинулся мужик по фазе. Надо было его психиатру показать, да неловко перед людьми. Тем более, баба Вера не даст соврать, он тихий был, безобидный. Разве только талдычил все время про этот несчастный октябрь. Потому я его Октябренком и прозвала…
Вдаваться дальше в подробности у Алексея Степановича не было никакого желания. Ему бы порадоваться, что дело о самоубийстве гражданина Русакова И. А. оказалось таким заурядным, а он, когда уже и на улицу вышел, все ворчал что-то, ворчал, и на душе было невыносимо скверно.
Москва, декабрь, 1994 г.УДАЧНЫЙ ДЕНЬ
Ой, как ладно начался день! До завтрака еще стала поливать цветы — чем раньше их окропишь водичкой, бабушка ее учила, тем пышней цвет будет — и к радости своей обнаружила, что болявая фиалочка глазочек синий раскрыла. Махонький, как булавочная головка, а такой яркий, аж зажмурилась. Рядом еще два бутончика. И листики всего три дня назад были жалкие, скукоженные, а тут распрямились, округлились, пушком мягким покрылись, головки их — будто плюшевые. А ведь, чего там лукавить, давно собиралась эту фиалку выбросить, да ничего подходящего на замену не находилось. Некоторым все равно — цветет растение, не цветет, лишь бы кислород выделяло, а ей главное, чтобы цветок глаз радовал своей красотой. Вон герань — не налюбуешься! И запах, какой приятный! Та, что крайняя на подоконнике, в январе распускается, гроздья алые, величиной с блюдце. За окном мороз, а тут лето красное. Смотрит она на свои цветики-цветочки и вспоминается что-нибудь из прошедшей жизни, все больше из молодых лет, и неважно — горькое или радостное — слезы нечаянные на глаза наворачиваются. По старости шибко чувствительной стала. Может, от одиночества, а скорее от характера, он сызмалу был у нее жалостливый, только жизнь суровая не позволяла нюни распускать. А сейчас никто этих глупых слез не видит, никто не посмеется над ними, никто не осудит. Только не все в старости сердцем добреют. Взять ту же Марью Александровну, что фиалку ей подарила. Три года, как они знакомы. В скверике присели вместе на одну скамеечку отдохнуть, разговорились, выяснили, что обе бобылками живут, посочувствовали друг дружке. Марья Александровна на чаек ее пригласила, оказалось, через два дома она живет, можно сказать, соседи. Теперь на неделе раза два-три встречаются, ну а уж по телефону о здоровье побеспокоятся каждый день. В общем, прилепились одна к другой крепко, хотя дружбой их отношения вряд ли можно назвать, уж больно разные у них взгляды почти на все жизненные обстоятельства. Марья Александровна всю жизнь в аптеке проработала, лекарства там приготовляла, кажется, когда делами милосердными человек занимается, смягчится должен его характер, а у нее он прямо яростный какой-то. Все не по ней. Вот давеча разозлилась, что гараж еще один у них во дворе поставили, а по ней так лучше, когда машины в гаражах, а не чадят под окнами. Или, когда последний раз в скверике своем сидели, какой ор устроила подружка, что собак много развелось. И не то ее раздражение вызвало, что боится, вдруг укусит какая, а что мясом их кормят, она же самой паршивой колбасы, которая хуже прежней «собачьей радости», и то может позволить себе купить двести граммов на субботу и воскресенье.