Владислав Егоров - Пасхальные яйца
— Не тревожься, милый, записочка Ванюшина в целости и сохранности, я ее к себе унесла. А то, думаю, Валентин, небось, расскажет на работе, он в автопарке слесарит, о нашем несчастье, придет кто полюбопытствовать и бумажку эту может затоптать нечаянно или, того хуже, возьмет ее для интересу.
— Весьма разумно, — одобрил Алексей Степанович.
— А если для вас важно, где она лежала, — внесла полную ясность старушка, — так Ваня ее на чурбачок положил, который, видели, рядом с его валенками, а сверху замком придавил, чтоб и заметно было и ветром не сдуло. Он завсегда такой — аккуратный, предусмотрительный. Вон и валенки скинул, когда вешался. Он, если в гости ко мне заходил, обязательно обувь снимал, такая у него была культурная привычка.
Войдя в комнату бабы Веры, Алексей Степанович будто перенесся эдак лет на пятьдесят назад, в свое послевоенное детство. Темно-вишневый, щелястый пол, устланный от порога, до самого окна узким полосатым половиком. Справа от двери на уровне его плеча, по росту хозяйки, настенная вешалка с немудрящей старушечьей одежонкою. Слева — беленая известью печка-голландка. Над ней полка с посудою. Дальше вдоль стены железная кровать на колесиках с блестящими никелированными шарами, венчающими стойки в изголовье. Высокая горка подушек накрыта кружевной накидкой, наверняка, собственного хозяйкиного рукоделья. Другая накидка того же узора, но размером поменьше, украшала приземистый комод, расположенный симметрично у противоположной стены. На нем стеклянная ваза с искусственными красными розами и фарфоровая статуэтка борзой собаки — каким-то образом попавший сюда немецкий трофей. Но, пожалуй, самая красивая вещь в комнате — висящий над кроватью коврик с изображением льва, гордо возлежащего на фоне диких скал и одинокой пальмы. На подоконнике три горшка с геранью, а в двух жестяных банках из-под зеленого горошка мясистый столетник, выращиваемый не для красоты, а в сугубо медицинских целях — от старческих запоров лучшее средство. Из всего убранства комнаты на день сегодняшний указывали разве что черно-белый телевизор «Рекорд» на тумбочке в углу да икона над ним. Что за святой на ней, Алексей Степанович распознать, конечно, не мог, так как вся сознательная жизнь его пришлась на времена безбожья, а нынешний религиозный ренессанс его пока не коснулся. Тем не менее, он подумал, что соседство иконы с телевизором не очень-то подходяще. Впрочем, в этом даже видится какой-то символ нашего смутного времени. Многие нынче «ящику» молятся, что скажет с экрана Света Сорокина, то для них и откровение и заповедь.
Как бы то ни было, а уютная комнатка бабы Веры располагала к мыслям несуетным, к разговорам о вещах простых и обыкновенных, о тех же, скажем, дачных заботах, или как быстро внучата подрастают, или какие меры предпринять надобно, чтоб жучки в перловой крупе не заводились. Вместо этого предстояло ему опросить гражданку Смирнову В. Н. по поводу события страшного, не поддающегося разумному объяснению, наводящего уныние и тоску.
В комнате было прохладно — печку по понятной причине хозяйка еще не протопила, так, что Алексей Степанович решил не раздеваться. Шапку только повесил на вешалку. Не в пример аккуратисту покойнику ботинки снимать не стал, ограничившись тем, что тщательно вытер их о тряпку, расстеленную у порога. Строго по половичку прошел к столу, сел так, чтоб свет из окна, как рекомендует учителя и врачи, падал слева, вытащил из портфеля, который привык всегда носить с собой, несколько бланков, предназначенных для показаний свидетелей.
Меж тем баба Вера, скинув плюшевое пальтишко и шерстяной платок — на голове остался ситцевый, белый в синий горошек — прошмыгнула к кровати, вытащила то ли из-под подушек, то ли из-под матраца небольшой листок бумаги, протянула его следователю. Предсмертная записка Ивана Андреевича Русакова была написана разборчивым крупным почерком и состояла всего из пяти коротких фраз, но читал ее Алексей Степанович довольно долго. Очень уж неожиданным оказалось такое вот послание самоубийцы: «В моей смерти прошу никого не винить. Из жизни ухожу добровольно. Больше нет сил. Признаю себя виновным в смерти 108 человек, среди которых были женщины и дети. На этом свете прощения мне нет. Иван Русаков».
— М-да, — покачал головой Алексей Степанович, убирая записку в портфель. — Дело, смотрю, принимает скверный оборот.
— Чего-то не так Ваня написал? — обеспокоено спросила старушка.
— Мягко сказать, «не так», — усмехнулся Алексей Степанович. — Покойничек ваш, получается, был о-го-го! На совести-то у него, не шутка, 108 трупов. Чикатило и тот меньше людей загубил.
— Ой, вот вы о чем! — с облегчением вздохнула баба Вера и перекрестилась. — Так в этих смертях, если рассудить по-божески, у Вани и нет никакой вины. Это наговорил он на себя. Больно уж он совестливый.
— Давайте пока без характеристик, — сухо сказал Алексей Степанович, досадуя на себя, что поддался эмоциям и выказал свое негативное отношение к покойному Русакову. — Начнем, гражданка, по порядку. О каких это трупах упоминает в своей записке ваш сосед?
— Так я вам и хотела рассказать, — обиженно поджала губы баба Вера. — Ваня ведь он только приказ исполнял. Танкистом он был. Тем самым.
Последние слова произнесла она почти шепотом и со значением посмотрела на следователя: понимаете, мол, о чем речь?
— Уточните, что значит «тем самым»? — не скрывая недовольства, спросил Алексей Степанович. Поначалу старушка показалась ему вполне разумной и толковой и вдруг какие-то таинственные намеки.
— Ну, Ваня-то наш из тех самых танкистов, — совсем уж перешла на шепот баба Вера, — которые в прошлом году в Москве по тамошнему Белому дому стреляли. Телевизор тогда смотрели? Так, Ванин танк, он говорил, всех ближе на мосту стоял. А потом объявили, что побито было там сто восемь человек. И вроде бы среди них находились женщины и ребятишки. Женщины, я так понимаю, из обслуживающего персонала, а ребятишки — по глупости, интересно им посмотреть, как стреляет.
Баба Вера еще что-то говорила про родителей, которых пороть надо, что оставляет без присмотра несмышленых детей, но Корзухин слушал ее вполуха. «Вот те на! — думал он. — Оказывается, этот маленький жалкий человечек, без каких бы то особых примет, что замерзшим бревнышком стоит в дровяном сарайчике, есть в известном роде личность необыкновенная, можно сказать, историческая. Ведь откажись он тогда стрелять или поверни пушку не на Белый дом, а на Кремль, совсем по-другому пошли бы события в стране. Но история, как частенько повторяет умные люди с экрана, не имеет сослагательного наклонения»…
Успокоительная эта сентенция, тем не менее, не успокоила Алексея Степановича. Смутно чувствовал он какое-то несоответствие между предсмертной запиской самоубийцы, рассказом Веры Никитичны Смирновой и той жуткой реальностью прошлогоднего московского октября. «Что-то тут не так, не так» — повторял про себя под журчащий говорок старушки. И вдруг, как озарило. Ведь танков на том мосту, было, кажется, четыре. Значит, на каждый, если поровну брать, приходится по двадцать семь трупов. Правда, когда окончательные итоги подвели, общее число погибших оказалось порядка полутора сотен. Все равно получается, что каждый танкист, принявший участие в той стрельбе, может быть повинен в гибели тридцати, ну от силы тридцати пяти человек. Арифметика для первого класса! А Иван Андреевич Русаков, выходит, всех на свой счет зачислил. Непонятно, зачем лишний грех на себя брать?
Выслушав сомнения следователя, баба Вера ответила уже не скороговоркой, раздумчиво:
— Видать, Ванюша первое сообщение об убиенных запомнил, вот и запали ему в душу сто восемь человек. А что он их всех на себя одного принял, так, я думаю, потому что другие, которые тоже стреляли, не каются, не просят у Бога и людей прощения. Вот он, значит, и за грехи товарищей своих решил ответить. Только опять скажу, напрасно он себя так растравлял. Если и есть на нем вина, гак самая малая. Ведь он человек военный был. Раз присягу принял, выполняй без прекословия приказ командира. А ему, знаете, кто распоряжение стрелять отдавал?
— Догадываюсь, — кивнул Алексей Степанович.
— То-то, что догадываетесь, — укоризненно протянула баба Вера. — Сидючи здесь, и посмеяться можно и критику навести на самое даже главное в стране начальство. А он, бедняга, пред их ясные очи предстал. Коленки бы, небось, у любого задрожали. Попробуй ослушаться, тут не то что разжалуют, в тюрьму посадить могут. — Она попыталась сделать страшные глаза, отчего ее круглое доброе личико приняло уморительное выражение. Алексей Степанович невольно улыбнулся.
— Вот вы, милый человек, посмеиваетесь, — с легкой обидой в голосе продолжила старушка. — Наверное, сомневаетесь, откуда бабка про военные порядки знает'? А я замужем была за военным. После войны мой Владимир Николаевич на сверхсрочной остался. Старшиной, по-теперешнему — прапорщиком. Семь лет с ним по гарнизонам моталась, насмотрелась на солдатскую службу, па строгости ихние. Из-за такой жизни бродячей и специальности не приобрела. Помоложе была, официанткой в столовых работала, а потом, когда их там отменили, и посудомойкой и уборщицей. Оно, конечно, любой труд тогда был почетен, грамот у меня полон комод, только платили мало. А муж, как его из-за последствий ранения демобилизовали, такие же копейки по инвалидности получал. Богатства, вишь, не удалось нажить. Помер Владимир Николаевич в шестьдесят четвертом — мне только-только сорок исполнилось, с той поры бобылкой и живу. Детишек-то нам Бог не дал. Потому, может, у меня к Ванюше такое сердечное расположение…