Герберт Розендорфер - Кадон, бывший бог
Он так и сказал: островина, – возможно, потому что был барон и прибалт.
– Почему же, – возопил тромбонарь, – вы не удержали этот свой треклятый швейцарский армейский нож, когда грохнуло? Неужели это было так трудно? Вы бы отлично долетели сюда что с ножом, что без ножа!
– Без сомнения, – согласился фон Харков, – я бы прихватил свой швейцарский армейский нож с собой и даже удержал его в полете, если бы он был у меня в руке. Однако в тот момент, когда я, если можно так выразиться, отправился в полет, причем не по своей воле, нож лежал на столе рядом с моей тарелкой.
– Но почему… – начал было Придудек.
– Потому! – прервал его барон, повышая голос. – Даже если бы я в сумбуре этого никем не предусмотренного полета или, лучше сказать, швырка, или еще лучше: будучи вышвырнут под наверняка еще не забытый вами безумный грохот, когда «Гефиона» врезалась боком в острые береговые камни, мог предположить, что швейцарский армейский нож может понадобиться мне в том числе и затем, чтобы вырвать вам зуб, милейший господин тромбонарь, то я бы при эдакой невообразимой, молниеносной внезапности старта все равно никак не успел бы схватить его.
– Но зачем, черт побери, вы выложили нож на стол? Почему в карман не спрятали? – просипел тромбонарь. Кричать у него, по-видимому, уже не было сил.
– Я был занят тем, что вырезал из того серо-белого… гм… молочного продукта, совершенно незаслуженно возведенного в ранг аппенцельского сыра, который подали нам во время последнего ужина, небольшую статуэтку. Венеру. И как раз отложил нож, чтобы получше рассмотреть свое, если можно так выразиться, творение.
– Он вырезает из сыра всяких Венер, а я тут умирай от зубной боли! – проревел тромбонарь, снова обретя голос.
– Статуэтку, – вздохнул барон, – мне тоже не удалось спасти, хотя ее-то я как раз держал в руке, когда меня вышвырнуло. Она выскользнула в полете.
– Прибалт чертов, – процедил тромбонарь сквозь зубы. В ответ на это барон стукнул его кулаком по голове. Покачавшись немного из стороны в сторону, Придудек произнес:
– Спасибо. – И упал навзничь.
Камень становился все слаще.
– Это что-нибудь да значит, – сказал барон.
– Что-нибудь – неплохо сказано, – отозвался тромбонарь. – Что-нибудь – это вовсе ничего. Если вам нечего сказать, то лучше вообще ничего не говорите.
– Я буду говорить, что и когда захочу! – заявил барон.
– Только не в моем присутствии!
– В вашем присутствии или в вашем отсутствии, я буду говорить все, что захочу, и сколько захочу!
– Поостерегитесь, господин барон!
– И так громко, как захочу!
– Поостерегитесь!
– И чего же я должен остерегаться? – ехидно осведомился барон.
– Как это?
– Так ведь остерегаться можно только чего-то. Требовать остерегаться просто так, непонятно чего, невозможно, это бессмысленное сотрясение воздуха. Всегда надо указывать, чего тебе нужно остерегаться. Например, пощечины.
Тон обоих мне очень не понравился.
– Пощечины?
– Да, например, пощечины, – повторил барон, приняв вызывающую позу.
– Тогда пусть все поостерегутся пощечины от руки уроженца Мудабурга! Господин фон Харков!
– От руки можно только писать, эта ваша тирада – литературный ублюдок.
– Это вы меня, тромбонаря из Мудабурга, назвали ублюдком?
– Не вас, а…
Я хотел осторожно вмешаться, потому что их перепалка становилась все резче и ядовитее, однако Придудек, опередив меня, размахнулся и попытался достать барона кулаком, но тот пригнулся, так что кулак пролетел мимо и врезался в стену с такой силой, что рука тромбонаря вошла в нее до самого плеча.
Все замерли.
Барон с отсутствующим видом пробормотал окончание своей фразы:
– …а только ваше выражение «от руки».
Придудек зашевелился, сосредоточенно глядя куда-то внутрь себя, и стал медленно, осторожно вытаскивать руку, что удалось ему без особого труда.
– Там ничего нет, – сказал он наконец.
– Как это?
– Похоже, что там пустота.
Мир голубизны. Текучие, но застывшие формы всех оттенков голубого и синего. Пещеры, колонны, сталактиты и сталагмиты величиной с церковь, анфилады пещер, где синева постепенно переходит в черноту. Проблески белого. В самом низу – замерзшее озеро. Собор из чистого льда.
– Вот почему, – сказал фон Харков.
– «Вот почему» – что?
– Вот почему камень стал слаще. Правда, я не понимаю как, но я чувствовал, что это должно что-нибудь значить.
Мы нашли пять шезлонгов, один из которых был сломан и уже ни на что не годился, коробку с наконечниками для клистира, одну шпагу и две запасные гарды к ней, четыре свечных огарка, каждый величиной около полутора сантиметров, один экземпляр книги «Тысяча радостей Девы Марии» в кожаном (сильно подгнившем) переплете, автор Инноценц-Мария Полудудек, один человеческий череп, географическую карту Истрии и обветшавшее знамя императорско-королевского военно-морского флота. (Последнее определил барон фон Харков. Он же сказал, что такие знамена были в ходу, если он правильно помнит, где-то между 1820 и 1840 годами.)
* * *Как бог Кадон, я был свидетелем Большого взрыва. Вы спросите, кто его устроил?
Я сижу на левом роге моего острова, острова Св. Гефионы, по-английски: Guefion-Island. Море внизу успокоилось и приобрело приятный бутылочно-зеленый оттенок. Недавно мимо острова проплыл айсберг, двигаясь очень медленно, почти незаметно. Айсберг в форме лежащей и глядящей в небо головы фавна, белый, как мрамор, то есть как белый мрамор. С боков он отливал голубым, сверкающим, переливающимся голубым цветом – картина восхитительная, хотя и хрупкая. Если бы он столкнулся с моим островом, то тоже раскололся бы на куски. Хотя он держал путь в теплые воды, где ему рано или поздно все равно придется растаять. Через несколько недель он исчез за горизонтом. Последнее, что я мог разглядеть, был торчащий из-за горизонта клин его белой фавновской бороды.
Так что кое-какие развлечения у меня бывают…
Кто устроил Большой взрыв? Не я.
Что же было до Большого взрыва?…
Вы можете представить себе, что когда-то, до начала времен, не было ничего?
Вы можете представить себе, что где-то, за пределами Вселенной, нет ничего!
Нет, не пустое пространство, не черная пустота – это-то вы, пожалуй, еще сможете себе представить, – даже не пустота. Вообще ничего. Ничто. Хотя даже слово «Ничто» не годится, потому что раз есть слово, то где-то должно быть и то, что оно обозначает. «Где-то»? А как сказать иначе? Но Ничто не существует, потому что если бы оно существовало, то это было бы не Ничто. Это писал еще Парменид. По-моему, Парменид. He-существование. Небытие. Трудно представить.
Мне-то, конечно, сидящему на роге моего острова, сделать это легче: я могу представить себе небытие, я долго размышлял о нем, недаром же я бог Каэдхонк. Но даже мне это далось трудно, и лишь постепенно я стал понимать, что это значит, когда нет ничего, никакого существования; никакого пространства, никакого времени; никакого бытия. Думаю, если бы я смог выразить это по-латыни, то вы бы поняли лучше; но я не знаю латыни.
Помню только: поп esse.[5]
Вы поняли?
Что когда-то, до Большого взрыва, не было бытия? Что Большой взрыв был прежде всего потрясающим моментом возникновения бытия? Того самого esse?
Кто изобрел бытие?
Не я. Мне и так понадобилось много времени, чтобы понять смысл всего этого, – усечь, как теперь говорят.
С тех пор я задаю себе вопрос: если у этой странной Вселенной, у этого бессмысленного и бесцельного круговращения столь неэкономно разбросанной повсюду материи, если у этого бытия материи было начало, то может ли она быть вечной? Это противоречило бы логике. Смотри у Шопенгауэра.
Дешевый желтый томик его «Избранного» качался на волнах какое-то время, тогда, после крушения.
Они этого не понимают. Ни барон, ни тромбонарь, который все еще ноет по поводу своей давно прошедшей зубной боли. Надо будет придумать кеннинг о небытии.
Сравнение с готическим собором хромает, как все сравнения, но лучшего не найти. Готический собор голубого цвета. Хотя этот голубой на самом деле белый, а белый цвет здесь похож на стекло. Собор, выстроенный обезумевшим архитектором. Все эти формы – и столбы, и колонны, и шпили, и своды, и крестовины – он налепил как попало, сплющил, согнул, вывернул и перемешал друг с другом, не ради гармонии, а чтобы только заполнить пространство.
Время от времени вдалеке мелькает серый (благородный, зернисто-серый цвет), а в стеклянных глубинах виднеются черные сгустки. Разверстая голубоватая пасть, ледяные трубы, каждый звук множится эхом, в том числе и рулады тромбонаря. Прошу прощения за этот невольный каламбур, но его вопли и впрямь кажутся звуками ледяных тромбонов, когда возвращаются оттуда, где белые сталактиты толщиной с бревно отражаются, точно великанские арфы, в синих сказочных окнах – в озере, образующем пол собора, они отражаются тоже. Жан-Поль где-то пишет, что Зульцер говорит, что все, претендующее на вечность, должно быть однотонным. Здесь все однотонное, голубое, хоть эта голубизна бывает и синей, и белой, а белизна прозрачной, как стекло, а стекло иногда выглядит зернисто-серым. Белая синева.