Н. Денисов - Пожароопасный период
– Новую школу строят! – киваю я на могучее строительство, возведенное уже под крышу на два этажа.
– Кого учить будут, не знаю! – вздыхает Тася. – Нарожали наши бабы дебилов. В городе, в спецшколе, считай, каждый третий учится. Вон у Колобовой Маньки трое, ни класса не кончили. А Манька еще гордится: мои не пьют, не шатаются, как другие. И правда не шатаются. Старший уже матерый мужик, полы дома моет да огород поливат, второй на три года моложе – на губах разные мелодии наигрывает. Сидит на лавочке у дома целый день и наигрывает. Младший, вроде, посообразительней, у нас грузчиком в рабкопе работает. Мужики навалят на него мешок сахара а он радешенек за доверие. Вприпрыжку носит. А в ведомости на зарплату мать расписывается.
Женщина говорит, вздыхает, все никак не настроится на другое, житейское. Рассказывает про мужа: «Слава господи, не закладывает походя, а уж на уборке и думать об энтом некогда. есть мужики самостоятельные, че скажешь, вниманья бы к ним поболе».
У переулка мы прощаемся: «Вон там тетка Евдокия!»
Дом как дом у тетки Евдокии. Пятистенник под серым шифером, старенький забор, в котором две доски чернеют полустертыми надписями: «Склад № 2» и «Не пейте сырую воду». Знакомое, радостное шевельнулось в груди: палисадник с сиренью, занавески-задергушки с геранями. Ну как в родном доме, где гостил две недели назад. Евдокия и приняла приветливо, блеснула в улыбке белыми зубами, приглашая пройти вперед, в передний угол, на лавку.
– Не уполномоченный какой будешь? Нет! Корриспонденты у меня ишо не ночевали.
Остаток дня я пытаюсь раздобыть еще какие-то материалы для газеты и радио. Иду на зерноток, где в густой луже, каким-то чудом не высохшей в эти жаркие дни, спугиваю поросенка. Он лениво хрюкнул и устроился на другом бережке лужи.
Два косматых парня гремят ключами возле сушилки. Посмотрели неодобрительно и равнодушно отвернулись. Душно, пахнет перепрелым зерном.
В дирекции все также пусто и гулко. Звереют мухи. Я спросил кой-какие сведения о надоях в бухгалтерии, спустился к озеру. Тихая вода, камыш по бережку, черные, смоляные лодки, похожие на огромные челноки. Как привычно, как немножко грустно: знакомая глазу картина. Только нет на берегу пацанвы, ведь в моем детстве пропадали мы на озере днями, пока не подрастали до отцовского пояса. А там уж – прощай раздолье необузданное, со взрослыми – на сенокос, в поле!
Вода успокаивает меня и теперь. Ее гладь, ее медленное стояние в солончаковых берегах, покачивание камыша и хлопотливый, к вечеру, сухой стрекот камышовок, дальний голос гагары.
Какой покой!
Я сажусь на бугорок, подставляю лицо предзакатному солнцу, закрываю глаза. Мелькают картины дня, вчерашние и совсем давние картины, и нет в них ни изъяна, ни горькой оскомины, что настигают порой в пути, держат душу в напряжении и тревоге.
Я откидываюсь на спину, смотрю в небо. Там высоко гуляет рыхлое облако. Бесформенное, кудлатое, оно потихоньку то растягивается, то сжимается, как бы вибрируя на голубом фоне. Солнышко подсвечивает его вершинку, и вдруг та вершинка вытягивается вновь, и само облако обретает живописный абрис несущегося по голубизне коня – раздутые в беге ноздри, широкий мах сильных ног, бешеный парус хвоста, и шелковистая, до осязания, кипень оранжевой гривы. Она колышется несколько мгновений, пока солнышко не оседает за озеро. И облако, сверкнув, расползается в бесформенное нагромождение ватных клоков.
Вон женщины у мостков набирают в ведра воду. Слышу их сумбурный, отрывочный разговор и жизнь возвращает меня к реальности.
–Поставил себе новые зубы, а потом по пьянке и выблевал где-то.
– А у нас академия кака-то пошла! Кролики пропали. Сначала кролиха, потом крол.
Ах ты, боже мой!
Во дворе, из-под сарайчика, резко пахнуло нитролаком. Два парня, встреченные мной на зернотоке, процеживают лак через тряпицу в стеклянную банку. Они уже приняли. Буйные, нечесаные волосы слиплись, глаза посверкивают – блаженные.
– Вы очумели, что ли? А ну, гуляйте отсюда!
– Паяло заткнуть? – вяло произносит один, закуривая. Он угрожающе заподнимался. Поразмышляв, поднялся второй. Я пнул банку, разлилось. И поднял подвернувшуюся дубину.
– Пошли, – также вяло сказал тот, что курил. – Он бешеный. Тилигент!
«Взял интервью! Н-да!» – отбросил я дубину и зашел в дом.
Тетка Евдокия у печи с чугунами. Ставит их на шесток остужать. И, погремев еще ухватами, садится на лавку.
– Поросята уж перегородку грызут! – говорит она весело. – Жоркие, холеры.
Я рассказываю о косматых парнях, о мебельном нитролаке, и тетка Евдокия совсем не удивляется, не всплескивает руками, только головой кивает в знак неодобрения.
– Да холеры это соседские – Венька и Степка. Когда-нибудь спалят, верно, дотла – пьяницы. А я им сама литровую банку вынесла, не знаю зачем, думала, для дела попросили.
Имея старинный деревенский опыт в общении с пожилыми женщинами-хозяйками, понимаю, что не надо подкидывать дровишек в жар разговора, просто кивать или восклицать «да!», «неужели!» и разговор-монолог покатится как по маслу – сиди да слушай.
–. А мы с Тонькой двух поросят вон держим. Почто двух, сейчас обскажу. Заходит как-то брат Петро: надо, Дуся, поросенка? Надо, говорю, да где его взять? А в Безлобове, сообчает, у меня человек знакомый. Пиши заявление. Написала Тонька заявление. Привез. Семнадцать рублей выложила. Только что пензию получила. Ниче поросенок, добрый. Посадили его в хлевушку, заперли. Утром хватились кормить: нет! Все с Тонькой обшарили, стены насыпные простукали, может, туда забрался. Нет и нет. Чуть не со слезами пришла в сельсовет, а председатель Кафтайкин и говорит: иди, милиция приехала из города, в дирекции находится. Заявила милиционерам. Пришли, опять все обстукали: нет! А я говорю, вот че, хотите делайте, режьте меня на части, садите, а это дело рук Наташкиных ребят – Веньки и Степки. Они только видели, как поросенку в ограду заносила. На лавочке у дома сидели. Они и унесли, дело их рук. Пошла милиция в Наташкину ограду, все осмотрели, не обнаружили. А я тем временем след от ботинка приметила: как перепрыгнул в ограду через забор, так каблук и отпечатался. Этот же самый каблук, говорю, в прошлом году у меня двух куриц унес. Ладно с курицами! Попереживала, не померла. А тут семнадцать рублей! Заплатила из последнего. Ну, Говорю Тоньке, че делать? Надо все равно поросенком обзаводиться. Картошки много, прокормим. Иди, посылаю, к сестренке Зинке. Я до этого-то с Зинкой договаривалась, у нее матка опоросилась. А Тонька говорит: мама, у меня сейчас денег нет. Возьми, говорю, займи у кого. Ночью не сплю, думаю, куда картошку девать? И о поросенке все думаю. На другой день в очереди в магазине спрашивает меня бывший управляющий Стабровский: слышал, Дуся, у тебя горе, поросенка украли? Ну, говорю, потерялся. А ты, говорит, пригласи собаку-сышшика, найдет. Решилась уж, поеду в город за собакой-сышшиком. А вечером принесла Тонька поросенка от Зинки. Пустили мы его в сарайку, он захрюкал. А Тонька тут говорит: мама, где-то другой поросенок хрюкат. Прислушались, правда, хрюкат. Весь пол подняли, стены заново обстукали, толь отодрали. Нет. Вышли на улицу, а Наташка-соседка привалилась к стене эдак и слушат, о чем мы разговаривам. Днем она приходила, спрашивала, мол, поросенка потеряли? Не потеряли, говорю, а твои ребята унесли. Не подавились курицами, пусть поросенком подавятся. Она посидела на крылечке, ниче не сказала, ушла. Ну, мы опять слушам: хрюкат! Забралась Тонька на крышу, стала отдирать верхнюю доску насыпной стены. Мама, кричит, она только на двух гвоздях, а я на четыре прибивала. Отодрала доску, а поросенок так в руки ей и прыгнул. Ишь че сделали: землю из стены ночью выбрали и замуровали живьем. Нет, чтоб в ограду подбросить.
Они это! Я когда в магазине стояла, они тоже стояли в очереди за вином. Ну, видать, про сышшика услыхали и напужались: тюрьма! У них погреб такой есть, крышку землей присыпают. Знала, да из ума вылетело, чтоб милиции подсказать. Вот, говорю потом Наташке, поросенок к нам на парашюте приземлился! Ниче не сказала. Где пьют, там и воруют. Ни стыда, ни совести.
Тетка Евдокия глянула в окошко, недавняя расслабленность, умиротворение – все же дело прошлое! – вмиг схлынули, скатились с моложавого ее лица, застучала рукой в раму:
– Сережка, Серьга, ты где машину измазал в грязи? Потом в грязи так и в дом понесешь. Вымой сейчас же! – и опять посветлела. – Вчера у него день рождения был, купила самосвал, а он че устаканиват! Намаешься, пока вырастет.
Тихо наползают сумерки. Я собираюсь лезть на полати, где указала ночлег говорливая хозяйка. Но она замахала руками, усаживая за стол ужинать.
– Че бог послал: картошка с огурцами, яйца, чаек. Корову, как хозяин помер, нет сил держать.
Потом еще долго хлопочет в кути, наминая поросятам остывшую картошку. Принесла, бросила возле печки, беремя поленьев, загнала в дом внучонка Серьгу. Ярко ударило светло из горницы. Забормотал включенный телевизор. Наконец пришла Тонька. В избе запахло баней, березовым веником.