Евгений Некрасов - Коржик, или Интимная жизнь без начальства
Отчего мне в голову не пришло, что мировой катаклизм уже происходит и туда, в кипень, идут автопоезда и летят самолеты, набитые не киноактерами, а нашим братом военным?
Вечером Лихачевы пригласили меня и Замараевых на рюмку немецкого яичного ликера.
Через громкоговорящую розетку я слышал, как Замараиха наставляла своего майора: не напиваться, не брататься, а то они ждут контейнер с мебелью, и как бы не пришлось по дружбе таскать ихние шкафы.
Идея не напиваться мне понравилась. В ней была новизна и романтичность: приму полбанки и отвалю, а они пусть сидят переглядываются. Я заранее дернул пятьдесят граммов, чтобы яичный ликер не ввалился к печени без предупреждения, и выждал минут двадцать.
Выпивка происходила в столовой. Под ногами терся лихачевский кокер-спаниель, как сразу выяснила Замараиха, воспитанный – “Я говорю, в смысле, на ковер не наделает?” – и очень дорогой – “Что значит, не продается? А если, не дай Господь, черный день?”. После первой все чуть окосели, только не я, у меня печень уже была на боевом посту, и ликер пошел, как газировка.
Лихачев рассказал байку. Сидят немцы в гаштете над рюмкой шнапса, а по улице идет строй наших солдат. Прапорщик забегает вперед, врывается в гаштет и заказывает двойную – восемьдесят граммов. Строй в это время поравнялся с гаштетом; прапорщик выпивает и заказывает еще двойную. Строй проходит мимо; прапорщик выпивает, достает кошелек, опять заказывает двойную и, пока ему наливают, успевает расплатиться. Третью дозу он, само собой, тоже не оставляет на стойке и быстрее лани догоняет недалеко ушедший строй. А немцы над своей рюмкой рассуждают о загадках русского характера.
Замараев воспитанно посмеялся и стал смотреть на бутылку с ликером.
Замараиха несколько раз, с вариациями и подробностями, повторила: а – пользуйтесь пока нашим столом, нам не жалко, и – какие у вас красивые рюмки.
Я молчал, обдумывая несуразное предположение, что “рюмка ликера” была у Лихачевых не фигурой речи, они действительно приглашали на рюмку и по второй не нальют.
Настя порылась в стоявших тут же нераспакованными чемоданах и презентовала Замараихе коробочку с рюмками.
Замараиха расцвела.
Замараев, оценив обстановку, приговорил:
– Обмыть!
Настя сказала, что у нее болит нога, а ее Лихачев – что проехал за сутки восемьсот километров и разбил машину.
– Тем более. На сон грядущий, – напер Замараев.
Замараиха сбегала, причем Замараев хотел подсмотреть, где она прячет водку, и случился блиц-скандал, в котором посильно участвовали спаниель и уложенный было спать замарайчик Витька.
– Док, – сказала Настя, и мне ужасно понравилось, что она меня так назвала, – док, у них это каждый день?
– У нас у всех это каждый день, – сказал я. – Тут же остались одни неудачники. И мы пьем.
– В таком случае я удачник, – сказал Лихачев.
Он отбыл в Афганистан, едва успев дождаться контейнера с мебелью, расставить, что поместилось, и распродать, что не поместилось. Его битый “Фольксваген” краснел во дворе, и собаки мочились на подложенные вместо колес кирпичи.
А еще он успел взбесить Замараиху. Ее Замараев был, видите ли, единственный из старших офицеров, кто исхитрился не получить отдельную квартиру. В мечтах Замараиха давно отхомякала и мой кабинет, и спальню, которая досталась Лихачевым.
Поэтому сам факт нашего существования был для нее оскорбителен. Но я хотя бы мог порадовать Замараиху тем, что жил в богемной нищете, тратя деньги сам не зная на что. А Лихачевы навезли столько всякой всячины, что без задней мысли позволили себе выставить в общую кухню резной буфет с предосудительно дорогим сервизом “Мадонны”.
На завидущий Замараихин взгляд, такая непочтительность к вещам полностью уличала Лихачева в казнокрадстве, мздоимстве и всевозможных воинских преступлениях, за которые, стало быть, его и турнули из Германии. На пробу она обварила буфет кипятком. И ничего! Лихачев молча заполировал пятно. Замараиха стала подозревать его в шпионаже.
В отличие от вздорной Замараихи, общажное большинство примеряло старлею Лихачеву не импортные плащ и кинжал, а отечественные щит и меч. Старшинка Марья Николавна, вхожая как зубной техник в лучшие семьи общаги, сначала пустила слух, будто бы Лихачева перевели к нам из-за старого перелома, а потом сама же засомневалась.
Во-первых, от перелома ничего не осталось, кроме записи в лихачевской медкнижке, во-вторых, почему это давно сросшийся перелом мешал ему служить в Германии, а у нас не мешал? Перелом тут явно ни при чем, интригующе шепталась общага, и никому не приходило в голову, что ни при чем тут и состояние зубов Лихачева, и возраст его спаниеля, а выгнать из Германии могут по самому банальному поводу – мало ли чем проштрафился человек. Версия с переломом, который ни при чем, поднимала общагу в собственных глазах: вон какого прислали нам замаскированного то ли кагэбэшника, то ли армейского контрразведчика, а мы его раскусили. Все лучше, чем признаться себе, что Лихачева к нам сослали, а мы, стало быть, живем, как сосланные без вины.
Мне было небезразлично только то, что Лихачев – Настин муж. И ладно бы недостойный муж, тогда я позволил бы себе ревновать и добиваться. Так нет же, он был образцовый. Такой, что на службе в своем сшитом на заказ п/ш казался среди нас одетым не по форме, а дома – играющим общажного жителя артистом, у которого даже грязная тряпка в руках не грязная, а окрашенная специальной не пачкающейся краской. Пил без цели напиться и останавливался, когда другие только заводились.
И мог спокойно разговаривать со скандалисткой Замараихой, что представлялось мне теоретически невозможным.
А о том, каков он был с Настей, я промолчу. Замараиха же вместо причитавшейся Лихачевым столовой подсунула им спальню, и однажды, нажравшись со взводным Кешей полюбившейся ему валерьянки, я приплелся домой, рухнул и проснулся от шепота из проклятой розетки.
Слышать их было не стыдно и не завидно. Когда у тебя в кулаке трешка, легко позавидовать обладателю червонца и невозможно – миллионеру. У тебя фантазии не хватит распорядиться миллионом иначе как тремястами тридцатью тремя тысячами трешек с мелочью: за сколько трешек купить дачу, за сколько – замшевый пиджак.
На следующий день я замуровал дыру гипсовым бинтом, удивляясь, что не догадался сделать это раньше, когда за стеной пыхтели Замараевы.
В повадке Насти Лихачевой было неистребимое достоинство, являвшееся, когда она вывешивала на балконе стираные трусы своего Лихачева или поутру занимала очередь в уборную, оккупированную вредной Замараихой. И Настя же не чванясь подыгрывала на рояле солдатскому ансамблю, лабавшему кто в лес, кто по дрова, и белкой скакала по брусьям, облаченная в семирублевый спортивный костюм с пузырями на коленях. Мы, люди общажной породы, ведем себя наоборот. В уборную идем с таким видом, что за версту понятно: не на “Лебединое озеро”. Зато уж если попадем в президиум ничтожного какого-нибудь общества разведения комнатных огурцов, то начинаем красоваться, как муха на кремовом торте.
Нет, – отвечаю. Ничего у нас с Настей не было. Только позже я скорее выдумал, чем понял, что ведь могло быть. И тешу себя этой выдумкой, будто бы в свое время сказал и сделал не то, что на самом деле, а то, что следовало сказать и сделать.
И выдуманная Настя старится вместе со мной – и от возраста, и от бездарности моей жизни.
Приятно, когда кто-то старится из-за тебя, подлеца. Значит, любит.
Бывалые солдаты не умирают.
Просто они так пахнут (Гарри Гаррисон) Между тем затяжная схватка Саранчи с ротой приобретала эпический размах. Был момент, когда он посадил под арест все сто сорок лбов. Чтобы не страдала служба, треть из них несла караул, но, сменившись, отправлялась не в казарму, а досиживать. Смена была тоже, понятно, из арестантов. В бетонном подвале, не рассчитанном на такое несуразное количество проштрафившихся, спали по очереди – всем было некуда лечь. Поэтому часовые клевали носом и, едва уходил разводящий, норовили прикорнуть. Этого и добивался Саранча. Сонные не бегали в самоволку и не отвинчивали что ни попадя с боевой техники, которая и так была, строго говоря, не боевая, но пока что и не списанная. Ее раскулачили, чтобы укомплектовать отправленные в Афганистан машины.
Рота караулила от посторонних территорию полка. Офицеры караулили от роты все, что можно было украсть или сломать. Холостые ночевали в своих службах. Оружейник держал под койкой автомат, у прочих была наготове хотя бы ножка от стула. Окна пустующих казарм заколотили досками, но рота все равно била стекла: на спор кидали железяку потяжелее и слушали, как там за досками – зазвенело или нет.
Майору Замараеву, защитнику роты от Саранчи, регулярно взламывали кабинет и гадили на стол. Унитаз в его крыле штаба разворотили еще раньше. Замараев собственноручно сгребал дерьмо в газетку и застенчиво нес к центральному входу в штаб. Его крестный путь пролегал мимо плаца, и взводные с особым удовольствием подавали команду “Смирно! Равнение налево!”, а воины уже по собственной инициативе вопили: “Здра – жла – трищ – маёр”, что вообще-то является нарушением строевого устава, согласно которому офицер должен первым здороваться со строем.