Михаил Балбачан - Шахта
Но Слепко не обращал внимания на старика. Он, шевеля губами, считал взрывы... Семь, восемь, девять. Все!
– Все девять взорвались, Петр Иваныч! – радостно воскликнул он.
– У меня, братец, завсегда так, – вяло продребезжал тот, – об чем бишь я? Да. Так значит, кум-то мой при снастях остался…
На Евгения снизошел великий покой. «Предчувствия – расчувствия, чушь собачья, стыдоба... – лениво думал он, – нет, кончать нужно с буржуазными пережитками».
Мимо медленно поплыла густая угольная пыль пополам с горьким дымом.
Глава 4. Перевыполнение
Петр Борисович Зощенко сидел в пять утра у себя в кабинете и, забавно подергивая нижней губой, разглядывал побеги лебеды перед низким окошком. Еще не вполне развиднелось, и в стылом тумане за стеклом можно было различить только два или три ближайших стебля. Тонко очерченные листочки чуть подрагивали, на их кончиках тускло светились крупные, запредельно чистые капли. Периодически они падали, и на их месте сразу же начинали набухать новые. Примерно с той же периодичностью на столе перед Петром Борисовичем начинал пронзительно дребезжать телефонный аппарат. Тогда он, не поворачивая головы, принимал сводки с участков по результатам ночной смены. Немного только косил глазами, когда обмакивал перо в чернильницу и заносил четкие фиолетовые цифры в аккуратно разграфленный журнал.
– Ну, дорогой Феликс Иванович, чем порадуете? – спрашивает он, к примеру, у начальника Восточного участка Романовского.
– Да... ну, девяносто два процента, пока... – угрюмо бурчит трубка.
– Благодарю вас, Феликс Иванович! Вы всё более отстаёте, как и следовало ожидать.
Поскрипывает перо, выводя девятку и двойку.
– И какая же у вас сегодня причина?
– На Юго-восточном квершлаге почву вспучило, электровоз половину только берет.
– Вспучило, говорите? Так-так…
– Вспучило! А на третьем промежуточном у транспортера привод не тянет!
С кончика бледно-зеленого, математически точно изогнутого листочка упала очередная капля.
– Куда именно не тянет?
– Привод, говорю, не тянет, потому что мотор мычит!
– Тогда, конечно, Феликс Иванович, какие же еще могут быть вопросы, если у вас там все вспучило, да к тому же еще мычит. Позвольте узнать, вы что заканчивали?
– Горный.
– А я уж было подумал – ветеринарный. Но план-то вы выполнять намереваетесь? Или, может, на лаврах почивать желаете?
Восточный участок давно и прочно занимал последнее место по шахте.
– Да, это самое, стараемся, товарищ главный инженер!
– Оно и видно.
– Видно вам? Сами там... в кабинетах рассиживаете, а я – под землею тут! – заорал несдержанный Романовский.
– Ничего, Феликс Иванович, у каждого, знаете ли, свой крест. Вам – под землею ползать, а мне – в кабинете сидеть.
– Да что вы там понимаете? Закопались в своих бумажках…
– Это вы верно сказали, я тут всё бумажки пописываю. Но, должен признаться, надоело мне ваше героическое упорство. Боюсь, придется и меры принимать.
– Как это?
– Вы, дорогой Феликс Иванович, замечательно упорны в откровенном нежелании выполнять план.
– А мне, может, тоже надоели эти ваши придирки!
– Ничего не поделаешь, пока не наладите работу, мне и дальше придется вам досаждать.
– Толку-то от болтовни вашей!
– От болтовни, конечно, толку не будет, это вы верно заметили...
Такие вот содержательные беседы Зощенко способен был продолжать часами, вконец изматывая нервы подчиненных. При этом он еще и помечал что-то в своем блокнотике, неизвестно для чего, так как никогда, ни для каких целей, этими записями не пользовался.
Он был высок, костист, всегда чисто выбрит, носил накрахмаленные воротнички и строгий темный галстук. Его брюки, даже очень уже не новые, всегда имели идеальную стрелку, а ботинки блестели. Таким своим вызывающим видом Зощенко неприятно выделялся среди местного руководства. Сам он прекрасно это понимал, но говорил себе, что ничего не поделаешь, поскольку эту последнюю грань перейти никак не возможно. Особенно неуместным в его, так сказать, облике, было золотое пенсне, сияющее, регулярно протираемое специальной синей фланелькой и бережно хранимое. При всем том, Петр Борисович очень гордился своим умением держаться в тени, не забегая «поперед батьки». Впрочем, он действительно пережил уже нескольких начальников шахты.
Больше всего народ не любил Зощенко за его умение не повышая голоса, даже не ругаясь, непонятным образом унизить человека, продемонстрировать свое над ним превосходство. Не любили-то его многие, но был один товарищ, который ненавидел главного инженера просто-таки всеми печенками, а именно, Феликс Иванович Романовский, мужик здоровенный, неуклюжий, по-медвежьи сутулый. После телефонного разговора на душе у Феликса Ивановича остался очень и очень неприятный осадок, прямо до дрожи в коленках. Слова: «упорно не желаете выполнять план» – так и застряли в его волосатых ушах. Повесив трубку, он еще немного потоптался перед аппаратом, висевшем в самом грязном углу «нарядной», после чего смачно сплюнул на пол и потопал вместе с заступающим на смену десятником назад, в шахту.
Хотя Романовский не так чтобы давно руководил Восточным участком, его фигура, облаченная в тяжелую, пропитанную потом и угольной пылью робу, так уже «вросла» в почву горных выработок, что могло показаться: он родился, вырос и жил там, в темноте, глубоко под землей. В любое время суток его можно было застать на участке зычно раздающим руководящие указания, распекающим нерадивого бригадира или просто меряющим безразмерными сапожищами километр за километром. Но, между прочим, он недавно только женился, и жена, пухленькая голубоглазая хохотушка, создала уже ему немало завистников. Каску Романовский носил набекрень, так сказать, по-молодецки. Еще был он очень близорук, и на мощном, вечно лупящемся носу его сидели массивные консервы с толстыми выпуклыми линзами. И хотя широкая его физиономия лоснилась от угольной грязи, это обстоятельство никоим образом не могло скрыть ярких веснушек, густо ее усеивавших.
Как-то поступила на него жалоба в партком. Якобы матерщинничает он часто. Тогда, на общем собрании, Феликс Иванович произнес короткую, но яркую речь. Он выразился в том смысле, что его совершенно несправедливо обвиняют, будто бы он как-то там нехорошо ругается. А он вообще ко всем и всяческим ругательствам испытывает глубочайшее отвращение и никогда подобными вещами не занимается. Рабочие встретили это выступление восторженно и единогласно постановили, что начальник участка всегда выражается исключительно интеллигентно, а жалоба на него – самый обыкновенный поклеп. Все дело было в том, что речь свою он умудрился составить почти из одних только нецензурных слов.
Мучительное беспокойство по поводу постоянного отставания вошло у Романовского в плоть и кровь, но, будучи природным оптимистом, он старался ни о чем таком не думать и плыл по течению, уповая на то, что кривая вывезет. Еще он полагал, что хорошая административная взбучка в крайнем случае всегда поправит дело.
Рассуждая диалектически, можно сказать, что Восточный участок не выполнял план по причинам как объективного, так и субъективного порядка. К первым относились: пережим угольного пласта, изношенность оборудования, и то, что с десятниками не повезло, и вообще людей не хватало. Субъективная причина состояла в том, что над Феликсом Ивановичем нависала угроза суда и, вполне возможно, тюрьмы. С одним из его рабочих произошла смертельная травма, и комиссия во главе с Зощенко записала в протоколе требование привлечь Романовского к уголовной ответственности. Первое время он ждал ареста каждый вечер, но ничего не происходило, и он начал уже понемногу надеяться, что все как-нибудь устаканится и рассосется. Разумеется, такой дамоклов меч очень его расхолаживал, отвлекая от мыслей о производстве.
Десятников у него было четверо. Первый – Семенов, длинный, вернее сказать, червеобразный субъект, существовал замедленно, как бы в полусне. Вялость, как гной, сочилась из его белесых глаз. На службе его держали потому только, что руки никак не доходили уволить.
Второй – Слепко – являлся прямой противоположностью первому. Коренастый, румяный, очень еще юный брюнет, он был страшно деятелен, но из-за неопытности и излишней горячности вечно попадал в передряги. То у него раскреплялся привод, то забуривались вагонетки, то фатально не доставало крепежного леса.
Сменщик Слепко, Буряк, кругленький человечек с косыми, воровато бегающими глазками и невнятной скороговоркой речи, отличался необыкновенной подвижностью. Всё в нем и на нем непрестанно шевелилось: руки так и мелькали, жестикулируя короткими вертящимися пальцами, ноги семенили и подергивались, выражение лица ежесекундно менялось, а голова, казалось, свободно вращалась во все стороны, будто сидела на оси. Под землей он ходил в рваной майке и кепке, жившей своей, независимой жизнью, непрерывно перемещаясь по его бритому шарообразному кумполу. То она висела на правом ухе, то на левом, то длинным козырьком закрывала поллица, то, перевернувшись, съезжала на затылок. В каком бы положении ему не оставляли участок, он всегда умудрялся вывернуться, применяя порой способы настолько дикие, что сменщику оставалось только развести руками, помянув Буряка и всех его родственничков незлым тихим словом. Он мог, например, рвануть десяток шпуров прямо по борту квершлага, разбухав оный до полного безобразия.