Эфраим Баух - Оклик
Я все еще сплю, когда зимой отец заболевает сыпным тифом, консилиум врачей собирается в его кабинете, мама все повторяет имена – доктор Юнт, доктор Трейгер, отец лежит в спальне и бредит, приезжает карета скорой помощи, отца одевают, как ребенка, качающегося выводят под руки, сажают в карету. Дней через десять он возвращается из больницы, худой, бледный, стриженный, виновато улыбающийся.
Переулок – пуповина, соединяющая меня с широким миром: по нему я ухожу к вокзалу, собираясь в Москву или Крым, по нему возвращаюсь из Сибири. И по сей день в мире снов он возникает, сумеречный и безлюдный, лунатически освещаемый фонарем, висящим на столбе у дома Карвасовских. В неверном свете полдневного солнца я вижу сквозь решетчатый забор во дворе Кучеренко пожухшие стволы кукурузы и подсолнуха, поднимаюсь по переулку, утопая в пыли или увязая в грязи после дождя, вот я уже наверху холма, справа дом Барака, молчаливого господина, зимой и летом застегнутого на все пуговицы, в шляпе, с зонтиком, страдающего падучей (однажды я видел, как он упал в переулке, его накрыли черной материей, потом он встал сам, пошел к себе), напротив – дом, в котором живет шумное расхристанное племя цыган, все курчавые, пестрые, крикливые; начинается спуск – к дому Селитриника, напротив которого живут глухой Янкель с Мындл и семья Радошевецких, а за ними уже видна пустошь с заброшенным колодцем, куда однажды упал Бенюмчик, блаженненький с нашей улицы, двое суток пролежал, пока случайно кто-то из проходящих не услышал стоны…
В шестидесятые годы весь этот холм был срезан под корень, и от нашего дома открылось сквозное пространство до той пустоши и дома Селитриника, топография, и без того малая, сжалась вовсе, скучные коробы пятиэтажных зданий и дома культуры геометризировали эту топографию, высосав из нее всю жизнь. Но в мире моих сновидений все встречи с теми, которых уже нет, кто есть и кто еще будет, происходят в этом переулке, в дремотной тишине ночи, при слабом свете фонаря, висящего на столбе у дома Карвасовских.
В тридцать восьмом ощущение тревоги усиливается, витает над нашим домом, переулком, городом. Весной с оглушающим грохотом ломаются льды на Днестре, гул ледохода слабо сотрясает стены, не дает спать, словно бы усиливаются подземные толчки приближающейся катастрофы; отец заперся в кабинете с братьями и друзьями: о чем-то глухо переговариваются; близятся выборы в румынском королевстве, весь город облеплен листовками: партии радикалов, либералов, царанистов призывают, клянут, предупреждают; но страшнее всех фашистская партия Кузы. Известный поэт Гога – идеолог этой партии: его маленькую лысую шишковатую голову я вижу на листовке, которую лепит к забору, в центре города, худой длиноносый мужчина, почему-то облаченный в синюю робу и синий колпак; мы проходим мимо, отец держит меня за руку, а над нами, высоко на столбе, висит огромная, метра в два диаметром, сбитая из дерева, окрашенная в синий цвет и усеянная электрическими лампочками свастика, и сияние ее видно через весь город. Видение погрома носится в воздухе перьями и пухом нашей соседки старухи Перл, которая вдруг вздумала пересыпать перины и подушки; соседи справа, староверы Морозовы, чьи рожи, как прилепленные, торчат над нашим забором, чуть раздастся в нашем дворе чей-то голос, соседи напротив, Карвасовские, интеллигентные антисемиты, со звериным добродушием принюхиваются к нашему дому, всматриваются в наши лица.
Поздней ночью раздается стук в парадную дверь. Мама, только вымывшая голову, обернув волосы в полотенце, на цыпочках подходит к двери, испуганно спрашивает, кто там. Это брат отца Рувин. Огромный, лысеющий, потный, он врывается в дом, обнимает всех, кто попадается под руки, целует: Куза провалился на выборах, Гога с досады получил разрыв сердца, говорят, на похоронах у его трупа стоять нельзя был, вонял неимоверно, этот Амманчик. Евреи высыпали на улицы, распахнули окна и двери. В домах Морозовых и Карвасовских темень.
Коротка радость. Тревога не рассеивается. Осень тридцать девятого, дни скорбных молитв и поста, отец в синагоге, мама, бабушка и я на балконе для женщин, снизу доносится плач кантора, бормотание мужчин, по балкону ползут пугающие слухи: железно гвардейцы хотели совершить путч, скинуть короля, убили проезжающего на машине министра иностранных дел Армана Калинеску, захватили радиостанцию в Бухаресте, но армия быстро подавила этот путч; в каждом городе берут по заложнику из этих железногвардейцев и расстреливают на центральной площади; пока мы здесь молимся, взяли одного из них, этого красавца, виноторговца, из немцев-поселенцев, Гендерайха, да, да, прямо вывели из винного подвала, около парка, на углу Харузина и Константинов ской, в праздничной белой рубахе и в этом берете, который все эти разбойники носят, вывели в парк, напротив кино Кордонского, поставили перед памятником бывшего премьер-министра Дуки, прочитали какую-то бумажку и тут же расстреляли; он сейчас там лежит, весь в крови, и так будет лежать пару дней, а рядом стоят два солдата, на карауле, у такой "вывески", а на ней, значит, написано: "Кто будет против короля, тому такая участь". Бормотание молящихся мужчин усиливается, трубит шофар. Евреи целуются, желают друг другу доброго нового года, отец отдает маме талит, берет меня за руку, и мы идем в центр, почти погруженный во тьму: по случаю траура фонари не горят. Слухи, сотрясавшие балкон синагоги, подтверждаются: мы с папой вместе с толпой обходим труп огромного человека, лежащего в крови, видим солдат и "вывеску", как выразилась толстая рыжая еврейка, шепотом передававшая слухи в духоте и скученности молящихся женщин. Мы даже останавливаемся на миг над убитым. Но я все еще как бы пребываю в дремоте, все еще не испытываю страха.
Первый страх в одно мгновение отбрасывает долго ткущееся дремотно-сладкое пространство первых пяти лет моей жизни. Зима сорокового завалила снегами поле с полуразрушенными окопами, бегущее мимо нашего дома к Днестру. С мальчишками старше меня я играю в войну на этом поле, бегу и вдруг проваливаюсь в окоп, скрытый под снегом. Я барахтаюсь, снег забивает мне рот и глаза, я все больше погружаюсь, я плачу и кричу, а надо мной склонились зверино хохочущие рожи мальчишек: свора с любопытством следит, что же со мной будет. И это в нескольких десятках метров от моего дома. Внезапно страшное ощущение беспомощности захлестывает меня с головой. Какой-то прохожий разогнав свору зрителей, вытаскивает меня из ямы. Долго мне еще снятся хари этих мальчишек, набежавших из каких-то переулков.
3
Поздний час. Печка остыла, надо быстро прятаться под одеяло, ледяная стужа так и дышит сквозь окна, в дымоходе не унимаются демоны вьюги, но мама боится закрывать верхнюю вьюшку, чтобы мы не угорели. В радио продолжают вещать о Сталине мудром.
– А помнишь?.. – говорит мама.
Да, теперь я уже помню, я уже выплыл из солнечного младенческого беспамятства.
Вздрогнув, просыпаюсь среди ночи. Ледяная склепная тишина. Вероятно, в этот миг прекратилась вьюга. Внезапное молчание разбудило меня. Ощущение, что кто-то вырвал тебя из сна, глубокого и сладкого, вырвал буквально, руками, мгновенно возвращает в осеннюю ночь сорокового: знакомые руки вырывают меня из редкого по глубине и покою сна, я на руках у отца, трясет стены, с потолка сыпется известка, угрожающий гул, утробный, глубинный, идет от Днестра, мы на улице, темень, ни один фонарь не горит, земля качается под ногами, во мгле, вероятно, близящейся к рассвету, и потому какой-то пепельно-серой, воды Днестра кажутся черными, вздувшимися, бурлящими, как при кипении, слышны крики женщин, но истерическим, почти безумным криком исходит старуха Перл, животный страх в эти мгновения лишил ее рассудка, отец пытается ее успокоить…
Землетрясение сорокового года, пришедшее по глубинным земным трещинам из предгорных альпийских впадин в районе Бухареста и Плоешт, – еще одно бедствие в цепи все более усиливающихся толчков приближающейся катастрофы (странное сокровенно-тревожное совпадение, неожиданным толчком вошедшее в эти строки: через сорок шесть лет и семь с половиной месяцев после этой ночи, 30 августа тысяча девятьсот восемьдесят шестого, к ночи, откладываю ручку на строке, предваряющей описание землетрясения сорокового года, с высоты пятого нашего этажа бросаю взгляд на ночной Бат-Ям, посверкивающий огнями, на темное звездное небо, уходящее вдаль над Средиземным морем, и с мыслью о той ночи, когда отец вырвал меня из сна, ложусь спать; в семь утра по привычке, проснувшись, слушаю последние известия на иврите по радиостанции "Армии обороны Израиля", вздрагиваю: в два часа ночи и районе Плоешты-Бухарест с направлением на Софию и Белград произошло землетрясение 6,8 баллов по шкале Рихтера, и первый испуг, замирание, глупая мысль, наивное движение души: не вызвало ли напряженное сосредоточение духа на этом давнем событии смещений в пространстве мест отошедшей жизни, вернувшись на круги свои, не замкнулся ли еще один круг моей жизни, вызвав это новое бедствие?)…