Баха Тахер - Любовь в изгнании / Комитет
Я допил остатки холодного кофе и, прервав молчание, сказал:
— Послушай, Ибрахим. Я тоже очень сожалею и прошу простить меня, тем более, что ты мой гость… Ты еще не успел сказать мне, зачем приехал сюда.
— Пишу статью для газеты, в которой работаю. И, кстати, хочу тебя поблагодарить за то, что ты не повел себя, как те мои друзья-египтяне, которые, встречая меня за границей, начинают жадно расспрашивать, как дела в Бейруте. Можно подумать, что они не читают газет.
— Наверное, и я бы стал расспрашивать, если бы не эти твои слова. А ведь поэт уже давно предупредил нас о том, что происходит в Ливане в настоящее время.
— Поэт? — удивился Ибрахим.
— Да, предупредил много лет назад, когда сказал:
«Мы из несчастного Бейрута, появившиеся на свет со взятыми напрокат лицами и умами… Мысль рождается на рынке проституткой, а потом всю жизнь фабрикует себе невинность».
— Всю жизнь фабрикует себе невинность, — повторил Ибрахим, — какой точный образ! Сейчас все продажные мысли выдают себя за принципы и прелюбодействуют с истиной. Но, — он поднял вверх палец, — отнюдь не только в Бейруте. А кто этот поэт?
— Халил Хави. [7]
— Не знаю такого, — удивленно поднял брови Ибрахим. — Он родственник Жоржа Хави?
— Откуда мне знать? Все, что мне известно — он поэт, и я его люблю.
В прошлом, подумал я, арабы знали политиков благодаря поэтам. Знали Сайф ад-Даула и Кафура благодаря ал-Мутанабби[8], а не наоборот. А сегодня мы хотим знать, не родственник ли поэт известному политику. Мы убиваем наших поэтов молчанием, убиваем забвением. Мне хотелось спросить Ибрахима, правда ли, что поэты — совесть нации, и что ждет нацию, забывающую своих поэтов? Но вместо этого взглянул на часы и сказал:
— Однако мы должны решить другой важный вопрос: что мы будем есть на обед? Пошел уже третий час, а в два они закрывают кухни во всех городских ресторанах, в том числе и в этом кафе.
— Мы слишком поздно спохватились, — покачал головой Ибрахим.
Нам пришлось заказать сандвичи и десерт, и я пообещал Ибрахиму компенсировать свое упущение обильным ужином. Пока мы ели, разговор опять зашел о старых коллегах из нашей газеты и о том, что сталось с ними за прошедшие, полные потрясений годы. Одни неожиданно пошли в гору, другие были уволены без предупреждения — Садат любил шоковые методы в политике. Ибрахим спросил:
— Но как ты оказался здесь, в этой стране?
— Думаю, причина в моем кабинете, — ответил я со смехом.
— В каком кабинете? — удивился Ибрахим.
Я очертил рукой круг, обозначающий место, и повторил:
— Мой кабинет в редакции. Он был большой, как и положено главному редактору, и многие из получивших повышение зарились на него. А я для них был словно бревно в глазу, они не знали, как от меня избавиться. Я уверен, что вопрос о моем увольнении был решен в первый же день после садатовского переворота, но, к их удивлению, имя мое не числилось ни в списках тайной организации Социалистического Союза, ни в каких-либо других списках. В то время я был избранным членом профсоюзного комитета, и они были вынуждены терпеть меня через силу. Назначили меня на должность советника редакции, чтобы я ничего не делал, однако же я оставался на месте и действовал им на нервы. Когда открыли корпункт газеты в этом городе, мое назначение сюда всех устроило, в том числе и меня.
Я не сказал Ибрахиму, что обрадовался возможности сбежать из Египта после развода с Манар.
В течение всего нашего разговора о газете и о коллегах я думал о Шадии и о той загадке, которую ни я, ни другие так и не смогли разгадать. Изящная красавица Шадия, самая красивая изо всех наших женщин-редакторов. Они с Ибрахимом полюбили друг друга, и мне это казалось совершенно естественным, потому что Ибрахим также был очень привлекательным мужчиной: высокого роста, спортивный, с проницательными карими глазами, он сразу обращал на себя внимание, хотя одевался всегда скромно, считая заботу о своей внешности буржуазным предрассудком. Шадия сохраняла верность ему все годы, что он провел в заключении и решительно отвергала ухаживания многочисленных поклонников. Она стойко терпела придирки, которым подвергалась в редакции в качестве подруги одного из «врагов революции», как тогда принято было говорить. Но сразу по выходе Ибрахима из тюрьмы всякие отношения между ними прекратились. Я, как и другие коллеги, пытался играть роль посредника и миротворца, но все попытки оказались тщетными. Ни Шадия, ни Ибрахим ни словом не объяснили случившегося. А вскоре Шадия буквально огорошила всех нас, выйдя замуж за бухгалтера газеты, которого в редакции именовали дядюшкой Абд ал-Латифом — настолько он был преисполнен чувства собственного достоинства и медлителен в жестах и движениях. Ровно через год Шадия родила первого ребенка. А потом снова удивила всех, потребовав перевода из редакции в административный отдел газеты, в бухгалтерию. Куда девалась прежняя Шадия? Она расплылась, совсем перестала следить за собой. Зимой и летом носила поверх платья нечто вроде плаща с широкими рукавами и без пуговиц. Голову повязывала платком и со счастливым смехом объясняла сослуживцам, что делает это потому, что «си[9] Абд ал-Латиф» ужасно ревнует ее. Я всегда видел ее либо беременной, либо с животом, как у беременной. Она ходила по коридорам, останавливаясь у каждой двери, и расспрашивала всех редакторов и служащих о том, как идут дела, а потом разносила новости дальше. Звонко смеясь, что раньше ей было совершенно несвойственно, она признавалась, что «до смерти любит сплетни». Я глазам своим не верил: неужели это та самая Шадия, которая всегда спокойно сидела за своим редакторским столом, большую часть времени молчала, но загоралась, когда разговор заходил об освободительном движении в Африке, о наплыве иммигрантов в Израиль или о японском экономическом чуде. Казалось, она напрочь забыла обо всем этом. Неужели, спрашивал я себя, любовная катастрофа может до такой степени изменить человека?
Прежде я никогда не задавал Ибрахиму никаких вопросов на этот счет. Но теперь, когда мы сидели в кафе, в чужом городе, молча прихлебывая кофе после легкой трапезы и после того, как Ибрахим выразил желание посидеть еще немного в этом месте, я не мог сдержаться.
Я сказал, словно эта мысль только что пришла мне в голову:
— Кстати, раз уж ты задал мне вопрос о Манар, я тоже хочу выяснить кое-что, давно меня интересующее, — почему расстались вы с Шадией? Почему ты оставил ее или она оставила тебя?
Ибрахим отозвался, не отводя глаз от окна:
— Я отвечу тебе так же, как ты ответил мне: неужели ты думаешь, что знание причин может иметь сейчас какое-либо значение? — И, повернувшись ко мне, продолжил:
— Впрочем, как говорит один мой друг, человек, достигший пятидесяти, не должен ничего скрывать или утаивать. Да, я ее действительно любил, любил, как ни одну другую женщину. Из тюрьмы я писал ей, что она свободна от всяких обязательств по отношению ко мне. Более того — на лице Ибрахима отразилось внутреннее колебание, которое он, однако, быстро преодолел, — я даже написал ей, что, если она готова ждать меня столько лет, она вправе проводить время с любым мужчиной, который ей понравится…
Эти слова меня поразили.
— Ибрахим, — воскликнул я, — но в нашей стране мужчина не говорит женщине ничего подобного!
— И ни в одной другой стране, дружище. Тем не менее, все так и было. Если сейчас ты спросишь, как вышла из-под моего пера эта злосчастная фраза, то отвечу: не знаю. Хотел ли я действительно освободить ее от обязательств по отношению к человеку, не имеющему будущего? Возможно. Но, может быть, были и какие-то другие причины. В заключении человек меняется, пылкие чувства, обуревавшие его на воле, угасают в тюремных стенах. Ее письма ко мне, несмотря на их краткость, были полны любви и страсти. В моих же — только остывшая зола. Я выводил строки, словно исполняя тяжелый долг. Думаю, со временем Шадия поняла, что любовь моя умерла. Она честно и мужественно хранила мне верность многие годы, возможно надеясь, что, когда я выйду из тюрьмы, все станет на место. Она прощала меня. Но после долгого и терпеливого ожидания встретила не прежнего своего возлюбленного, а все того же автора холодных тюремных писем. А рядом был Абд ал-Латиф, который втайне любил ее, и она, как всякая женщина, чувствовала эту любовь и знала, что бухгалтер лелеет мечту о том, чтобы боготворимая им и недоступная, как звезды, талантливая редакторша ответила на его любовь. Думаю, что тогда ей нужна была именно такая любовь-поклонение, и ради нее она была готова пожертвовать всем остальным… Быть может, если бы она немного подождала…
Ибрахим не закончил мысль.
— Да, — пробормотал я, — и почему это мы сами разрушаем свою жизнь?