Баха Тахер - Любовь в изгнании / Комитет
Мы шагали рядом по улицам чужого города, неожиданно сведшего нас вместе, и оба испытывали некоторое смущение, но старались держаться как старые друзья, встретившиеся после долгой разлуки. Иногда в разговоре возникали неловкие паузы, поскольку ни ему, ни мне не хотелось заводить серьезный разговор о прошлом. Я показывал ему достопримечательности города — он был здесь впервые. По пути из гостиницы к берегу реки мы пересекли широкую площадь, окруженную домами в неороманском стиле с высокими порталами. В центре площади стоял памятник — лысый человек верхом на лошади горделиво указывал рукой вдаль. Я объяснял Ибрахиму: это музей, это университет, а этот всадник возглавлял в девятнадцатом веке борьбу за освобождение страны от французов. Старался рассказывать как можно подробнее, чтобы разговор не прерывался. А Ибрахим поддакивал: да, да, вот как?
Однако вскоре все было рассказано, и дальше мы шли молча. Когда мы наконец пришли, я извинился перед Ибрахимом за то, что заставил его проделать пешком такой путь, объяснил, что я очень люблю это кафе и всегда паркую машину поблизости от него. Задержавшись у входа, Ибрахим огляделся кругом и сказал, что он бы очень сожалел, если бы уехал из страны, не побывав в этом месте.
Не знаю, были ли эти слова простой любезностью, или место действительно ему понравилось. Я же был просто влюблен в это кафе: овальной формы, похожий на раковину домик стоял на каменистом мысу, вдававшемся в реку, и к нему вела дорожка, обсаженная цветами.
Посетителей внутри было немного, и мы без труда нашли столик у открытого окна с видом на широкую реку и на гору за ней, покрытую в это время года зеленью лесов и садов. Среди деревьев были разбросаны белые домики с красными крышами. Ближе к вершине виднелись лишь красные треугольники крыш, и все вместе напоминало ступенчатую пирамиду.
Когда мы уселись, Ибрахим шепотом восхитился:
— Какая тишина и покой!
Мне показалось, что в этот момент он вспомнил о Бейруте, но я не стал комментировать его слова, предоставив ему любоваться рекой, прозрачные воды которой стремительно неслись, закручиваясь в серебристые, пронизанные мягким светом волны, и белыми лебедями с гордо поднятыми головами, которые кругами плавали по воде и молча заглядывали в окна кафе. Коричневая утка с блестящей лиловой шеей, делавшая зигзаги под окнами, не ограничилась взглядами, она раскрыла клюв и громко закрякала. Ее призыв был услышан дамой, сидевшей недалеко от нас — она стала кидать в воду хлебные крошки.
Ибрахим долго переводил взгляд с реки на гору и обратно и наконец, сказал, словно продолжая свою мысль:
— Как тебе повезло, что ты живешь здесь!
— Да, мне здорово повезло.
Уловив что-то в моем тоне, Ибрахим бросил на меня извиняющийся взгляд:
— Я хотел сказать…
И оборвал фразу. Подошел гарсон, я спросил Ибрахима, не хочет ли он выпить пива.
— Не стоит в полдень. Договорились о кофе.
Мы заказали кофе. Я со смехом сказал:
— Не припомню, чтобы ты отказывался от пива в полдень или после полудня.
— Увы, возраст, — лаконично объяснил он. И, показав на мою голову, заметил:
— Кстати о возрасте, как это ты ухитрился сохранить черные волосы? Мы все давно поседели, а у тебя ни одного седого волоска.
— Я перестал расти, — усмехнулся я.
Ибрахим, в свою очередь, рассмеялся:
— Если бы остановка в росте уберегала от седины, то мои волосы не побелели бы, ведь мы все перестали расти, весь наш великий народ от океана до залива вернулся в детское состояние и радуется в своей колыбельке.
Я погрозил ему пальцем:
— Не гоже говорить такие слова оптимисту вроде тебя.
Он согласно кивнул головой, снова устремив взгляд на реку:
— Да, не стоит говорить об этом в таком прекрасном месте. Давай сменим тему. Как поживают твои дети, Насер и Ханади?
— Ты хочешь сказать, Халид и Ханади. Халид на третьем курсе инженерного факультета. Скоро приедет меня навестить, он будет представлять Египет на международных юношеских соревнованиях по шахматам в Лондоне и заедет ко мне. Ханади учится в средней школе. Но я не видел ее с прошлого лета. Я пишу им, и мы часто разговариваем по телефону.
Ибрахим слегка смутился:
— Да, я, конечно, слышал о том, что произошло между тобой и Манар. Я не хотел этого касаться, чтобы не пробуждать грустных воспоминаний, но должен тебе сказать, что был очень огорчен, узнав о вашем разводе. Я всегда уважал вас, тебя и Манар, несмотря на наши расхождения во взглядах. Мне нравилось, как смело она отстаивает права женщин.
— Я тоже ее очень уважаю, — подтвердил я с преувеличенной горячностью, — и считаю, что женская страница, которую она редактирует в нашей газете, осталась сейчас единственной, которую можно читать.
— Тогда в чем же дело?.. Ты иногда рассказывал мне о конфликтах, которые между вами возникали, и я всегда принимал ее сторону и возлагал вину на тебя. Мне казалось, что ссоры происходили из-за одного и того же — ты возражал, чтобы она брала на себя дополнительные обязанности в газете?
— Да, я считал, что дети важнее и что она должна уделять им больше времени.
Он неуверенно пожал плечами: «А почему ты не считал, что сам должен уделять им больше времени?.. Ты ведь редко бывал дома. То ты в редакции, то в Социалистическом Союзе, то ездишь по своим журналистским делам по стране или заграницей. Разве она не имела права делать то же, что и ты?»
Ну вот, началось, подумал я. Социалистический Союз, газета — о чем ты говоришь, Ибрахим, о Манар или о себе?.. Ты шаг за шагом втягиваешь меня в выяснение отношений, не правда ли? Но машинально ответил:
— Возможно, я не прав. Я был убежден, что материнские обязанности важнее всего, важнее даже, чем отцовские. Быть может, я ошибался. Но вообще-то причина не в этом.
— А в чем же?
— Уже несколько лет, — вздохнул я, — я задаю себе этот вопрос.
— Значит, ты не знаешь, почему развелся с Манар? — недоверчиво спросил Ибрахим.
— Нет, — отрицательно кивнул я, — мы ссорились, как всякие муж и жена, но все это не было подлинной причиной.
Ибрахим нахмурил лоб:
— Обычно подлинной причиной бывает другая женщина или другой мужчина, но ни о тебе, ни о Манар я ничего подобного не слыхал даже по прошествии стольких лет.
Он помолчал какое-то время, словно не решаясь сказать то, что хотел:
— Может быть, вы… — и запнулся.
С явно удивившим его нетерпением я переспросил:
— Что мы?
Он взглянул мне прямо в глаза:
— Я хочу сказать, что, может быть, вы, и ты, и Манар, искали какой-то идеальной и невозможной в этом мире любви. Потому и ссорились при малейшем разочаровании, удалявшем вас от идеала.
— Может быть.
Я отвернулся к окну, давая понять, что не хочу продолжать разговор на эту тему. А в мозгу моем настойчиво крутился вопрос: о ком ты говоришь, Ибрахим, обо мне и Манар или о себе самом?.. Не подобные ли поиски невозможного стали причиной того, что в молодости ты оставил Шадию и до сих пор не женился снова?.. Но мне ли судить об этом? Если я не могу разобраться в себе самом, как мне понять других? Но он спрашивает о причинах… Говорит, другой мужчина, другая женщина… Как бы это все было просто и понятно! Говорит, поиски идеала… Но мы прожили вместе много лет и принимали эту совместную жизнь такой, какой она была, не ожидая, что она преподнесет нам нечто, с чем мы не сможем совладать. И вместе с тем, когда я думаю о причинах подобного финала, в моих мозгах полный туман. Это, как бомбы, рвущиеся в ночи, — ежедневные ссоры, взаимные оскорбления, кратковременный мир, раскаяние, обещания на будущее… Снова взрывы, и все возвращается на крути своя, а из-за чего — никто не знает. Я думал — я многое передумал, — может быть, это каким-либо образом связано с тем, что случилось на работе? Мне оставалось совсем немного до назначения на должность главного редактора. Но пришел Садат, все перевернулось, и я стал советником, с которым никто не советуется. Однако Манар была не настолько слаба, чтобы отказаться от меня по этой причине. У нее были свои принципы, и деньги с самого начала не играли главной роли в ее жизни. Когда мы поженились, у нас не было ничего, и наших двух зарплат не хватало на то, чтобы жить и воспитывать детей. Благодаря Манар мы сумели пережить это трудное время. Она не жаловалась тогда, не изменилась и потом, когда доходы наши выросли, и мы уже могли позволить себе не только самое необходимое. Она ничего не требовала. Я сам стремился вознаградить ее за годы лишений. Почему же мы не сумели преодолеть кризис остановки моего служебного роста, приведший к тому, что мне пришлось довольствоваться небольшой еженедельной рубрикой на внутренней полосе, заполненной рекламными объявлениями? Неужели, несмотря на все наши принципы и убеждения, для нас, как и для других в газете и вне газеты, первостепенное значение имели также успех и карьера? Признайся же, что, потерпев поражение, ты обозлился, стал нервным и нетерпимым и готов был из-за любого пустяка скандалить с Манар или с кем угодно другим. Очевидно, и с ней происходило то же самое, разочарование сделало и ее нетерпимой. Понимала ли она, что это отдаляет ее от меня в то время, когда я особенно в ней нуждался? Кто знает. Вначале инициатива ссор исходила от нее, но она же и первая шла на примирение. Сейчас я осознал — с полной ясностью, — что моя приверженность насеровской мечте была не просто верой в принцип, ради которого стоило жить. Это была приверженность собственной мечте об успехе, славе, карьере. Сейчас я понимаю, что Манар, положение которой в редакции пошатнулось, как и мое, сочла Абд ан-Насера своим личным врагом. И когда женскую страницу сократили до четверти ее прежнего размера, вспомнила, что именно Насер несет ответственность за поражение, за лагеря и за все прочее, о чем так много говорили после его смерти. Она тут же забыла о слезах, которые проливала, когда он объявил о своей отставке, забыла свой истошный крик: «Только этого горя нам нехватало после Синая!» Забыла свою радость, когда он согласился остаться на посту, забыла свой обморок при известии о его смерти. Наши стычки, когда она нападала на Абд ан-Насера, а я отчаянно защищал его, просто давали выход нервному напряжению, в которым мы постоянно находились. Насер превратился в своего рода старую домашнюю туфлю, которой мы лупили друг друга во время ссор, а потом забрасывали в угол до следующей надобности. Когда я написал книгу об Абд ан-Насере и опубликовал ее за свой счет, я думал, что книга вызовет большой шум и мы, Насер и я, хотя бы частично, вернем себе утраченное. Я собрал документы и свидетельства современников, опровергавшие все предъявленные ему обвинения. Книга была издана, но одновременно были отданы тайные распоряжения всем киоскам и книжным магазинам о недопущении ее в продажу. Никто ее так и не увидел. И даже те мои коллеги-литераторы, которым я подарил ее в надежде, что они ею заинтересуются, никак на нее не откликнулись, ни словом поддержки, ни словом хулы — полное молчание! Нераспроданные экземпляры грудами лежали в квартире, ставшей их могилой. После этого нового поражения Манар, в отличие от прошлых раз, не проявила ко мне ни малейшего сочувствия. Брезгливо глядя на кучи книг в углах, она сокрушалась по поводу пыли и насекомых, которые тут неминуемо появятся. И все же, признайся, что история с книгой не была причиной. Как не была причиной и политика. Вспомни, как однажды мы дали друг другу слово не говорить ни о Насере, ни о Садате, ни о чем-либо другом, в чем наши взгляды расходились. И что же? Тогда мы еще не понимали, что политика неповинна во все возраставшем между нами отчуждении. Прекратив говорить о политике, мы продолжали ссориться так же часто, ожесточенно и по непонятным причинам. Я ли был виноват, она ли, но конфликт, возникавший по пустячному поводу, моментально разрастался в скандал — вновь всплывали прошлые обиды: что когда-то сказал я, что однажды сказала она, что я ей обещал, когда был женихом и мы гуляли по набережной… Словам не было конца, они превращались в какие-то непролазные дебри, колючие ветки ранили нас, и мы, истекая кровью, не знали, как из них выбраться. Выход был один — расстаться. Почему? По какой причине?