Джозеф Хеллер - Голд, или Не хуже золота
И тем не менее, именно после этого приезда к нему его отца Голд начал вести досье на Генри Киссинджера и в глубочайшей конспирации намечать свою стратегию. Его папка быстро пухла. Он начал собирать вырезки и на Дэвида Эйзенхауэра, потому что не мог противиться искушению. У Дэвида Эйзенхауэра он прочел:
Одно из улучшений в администрации Никсона, произошедших благодаря Уотергейту, состоит в том, что мистер Никсон[21] не считается более неподражаемым воплощением добродетели. Я никогда не придерживался подобного мнения о Никсоне. Представление о его администрации — это часть и моего наследия, а я вовсе не считаю себя воплощением добродетели. Я человек неудобный с разных точек зрения. Я рад, что до определенной степени эта ряса святоши может быть снята с меня. Я вовсе не воплощение добродетели.
Вероятно, впервые в жизни чердак у Голда начал дымиться. Ведь Дэвид Эйзенхауэр в конце концов был, может быть, самым выдающимся выпускником Амхерста[22] своего поколения. Голд был доволен, что вырезал это интервью. Когда-нибудь во дни отдохновения от трудов, которые, как он знал, по большому счету не оцениваются по заслугам и, в соответствие со всеми оттенками этого слова, неимоверно интеллектуальны, он, может быть, захочет написать комедию.
С тех пор Голд нередко поражался тому, что́ он находил в газетах и журналах.
Множество подобных групп молодых хулиганствующих молодчиков свободно бродило в стадвадцатипятитысячной толпе, собравшейся у памятника Вашингтону в День Гуманизма; они ограбили и избили около 600 человек.
Он собирал их все. От них у него дымился чердак.
ГОЛД был автором шести научных книг, одна из которых, его первая, была оригинальной и развивала тему его докторской диссертации. Были опубликованы и четыре сборника его более коротких работ. В два из этих сборников вошли четыре или пять достаточно остроумных исследований, в которых ему удалось доходчиво сказать что-то новое; в третьем было длинное эссе, посвященное симбиотическому соотношению культурного прогресса и социального упадка, это эссе неоднократно перепечатывалось и до сих пор упоминалось рецензентами из обоих лагерей — как теми, кто ратовал за социальный упадок, так и теми, кто выступал против него. Последний сборник ничего собой не представлял. Голд ценил свои сочинения не выше, чем самые злостные его недоброжелатели, потому что лучше них знал, из каких источников заимствует он большую часть информации и даже язык. На сегодняшний день план Голда состоял в том, чтобы издать новый томик избранных сочинений, надергав в него вещи из прежних сборников.
Его рассказы были манерными и пошловатыми, и его устраивало, что они издавались в толстых ежеквартальных журналах, выходивших небольшими тиражами. Стихи его, как он сам это чувствовал, были просто чудовищными, и он подсовывал их во всякие неизвестные журнальчики Претории и острова Уайт и в англоязычные университетские издания в Бейруте, Испании и Тегеране. Он чувствовал себя в большей безопасности, когда говорил о своей поэзии с теми, кто не был с ней знаком. Голд знал: главный изъян его рассказов и стихов состоял в том, что как поэт и прозаик он был эпигоном, и в основном, к несчастью, эпигоном самого себя. С задуманным им когда-то романом он боролся, как лев, целых три года и наконец оставил его, так и не завершив первую страницу. В своем романе Голд подражал собственной написанной за семь лет до этого поэме, которая в свою очередь была подражанием блестящему комментарию молодого английского исследователя к сочинениям Сэмьюэла Беккета[23], а Голд очень жалел, что последние принадлежат не его перу.
ХОТЯ теперь всеми в его семье принималось как нечто само собой разумеющееся, что никто из них не обязан читать им написанное, тем не менее родня относилась к нему с ошалелым почтением — все, кроме его мачехи, которая время от времени с удовольствием изрекала, что, по ее мнению, у него винтиков не хватает.
В домах всех его родственников хранились его книги и периодика, в которой появлялись его рецензии и статьи. Эстер и Роза приобрели альбомы, в которых держали вырезки из газет. Ида, с ее практической хваткой школьной учительницы, сочетала литературу и живопись, повесив копии обложек его книг в красивых рамочках у себя в коридоре и гостиной. Мать Белл приклеила названия его работ ко всем своим чемоданам. Даже Гарриет и Сид в своем большом доме на Грейт-Нек на самом видном месте устроили выставку его творений, поместив их в полированном серванте, стоящем чуть ли не впритык к входной двери. Но дальше этого дело не шло. После заголовка и двух-трех первых предложений он через слово мог бы навставлять херов, и никто из них не заметил бы этого. Никого из них, включая и Белл, и двух его старших сыновей, и его начисто лишенную честолюбия двенадцатилетнюю дочь, не покорили его мысли об обманчивости истины, его идеи об идеальном университете или его теории культурного филогенеза[24] и неизбежного конца вселенной. Обычно после выхода какой-нибудь новой его работы его мачеха неизменно оповещала всех, что у него не в порядке мозги или что у него не хватает винтиков.
Голд же в свою очередь склонен был считать, что она, не отставая от его папочки, съезжает с шариков и что дальше им съезжать почти некуда.
Только Джоанни в Калифорнии и ее муж, Джерри, казалось, по достоинству ценили как его, так и высокое мнение о нем других людей, тех, кто никогда в жизни его не видел. Когда Голд приезжал в Калифорнию, Джерри устраивал приемы и организовывал для Голда приглашения — которые Голд неизменно отклонял — выступать в храмах и молельных домах и перед различными профессиональными и общественными группами в Лос-Анджелесе и на Беверли-Хиллз. Грубоватый Джерри, всего добившийся в жизни своими руками и головой, был слишком заметной фигурой в городе, и ему даже в голову не приходило вместе с приглашениями организовать и оплату, а поскольку успехи Голда в науке были слишком велики, он не афишировал, что без платы не раскрывает рта.
Во всяком случае, его родня, вероятно, уже давно прекратила всякие попытки разобраться в том, что́ он пишет и зачем. Их представления о жизни были наивны. Им нравилось образование, и чем его больше, тем, считали они, лучше. Голд, если бы захотел, мог бы в одно мгновение уничтожить, обратить в пыль эту наивную веру. Они были фанатичными избирателями, не пропускали ни одних выборов, даже Джулиус, его отец, словно их участие в голосовании могло что-нибудь изменить, и в то же время они не испытывали никакого интереса к правительству. Голд тоже не испытывал никакого интереса к правительству, однако делал вид, что испытывает, поскольку политика и действия правительства были в числе благодатнейших тем для его исследований. Голд теперь даже голосовать не ходил; с точки зрения демократического процесса он не видел ни малейшего смысла во всенародном голосовании, но и об этом он тоже не мог заявить открыто, не бросив тень на созданный им для себя образ умеренного радикала.
Голд теперь был умеренным по отношению почти ко всему, он, как говорил Помрой, пропагандировал напористую осторожность и всесокрушающую инерцию. Внутри у него временами все кипело от зависти, досады негодования и смятения. Голд был против сегрегации и равным образом против интеграции. Он был убежден что женщины или гомосексуалисты не должны подвергаться преследованиям или дискриминации. С другой стороны, втайне он возражал против всяческих поправок, вводящих равные права, потому что определенно не желал, чтобы члены той или иной группы панибратствовали или имели с ним равные права. И причины он имел весьма основательные; его причины были чисто эмоционального порядка, а эмоции, согласно сделанному им выводу, в особенности его собственные эмоции могли представлять собой наивысшую форму разумности. Во всех областях проблемы увеличивались, и он больше не мог найти для них простых решений, но эти тревожившие его дилеммы он держал при себе, а на людях продолжал хранить вид дружелюбной сдержанности и уравновешенной рассудительности, что делало его приемлемым в любом обществе.
Голд теперь мог с апломбом говорить на темы политики, дипломатии, экономики, образования, войны, социологии, экологии, социальной психологии, попкультуры, художественной литературы и драмы, а также на любую из этих тем в любом ее сочетании с другой, потому что обладал предприимчивой изобретательностью и мог связать что угодно с чем угодно.
Голд теперь был гибок и беспринципен и мог, слегка переставив акценты, одну и ту же речь с равным успехом произнести перед собранием пожилых и набожных консерваторов, а за день до этого — перед съездом подростков-маоистов. Голд мог ссылкой на публикацию в газете свидетельствовать, что суд над бывшим губернатором Техаса был проведен не по всем пунктам обвинения, которое тому предъявили, но сегодня он пользовался этой информацией, чтобы подтвердить подозрения аудитории миллионеров в том, что федеральное правительство не имеет никаких симпатий к богатым техасцам, а завтра в аудитории студентов колледжа в тридцати милях от вчерашнего места — чтобы убедительно показать, что, когда речь идет о богатых политиках, правосудие не слепнет, а смотрит в другую сторону. В колледже ему за эту речь заплатили семьсот долларов. Миллионеры не дали ни хера.