Георгий Семёнов - Голубой дым
И он с новым воодушевлением бросался в бой с «женихом», выставляя свой аргумент «заимей врага» и встречая непробивную, резиновую улыбку и раздражающее, снисходительно-терпеливое внимание молодого гения, который, надо сказать, умел спорить.
— Вот вы, Демьян Николаевич, так раздражены сейчас, — говорил он с улыбкой, — что в вас уже вселился какой-то демон противоречия. Вы меня простите, но вы сейчас ненавидите своего противника, то есть меня. И вот вам пример. Вы, судя по вашему тону, а вернее, так... вы, допустим, мой потенциальный враг в идейном, или, как там угодно, смысле... Так? Но вы со мной не можете ничего сделать, потому что я давно уже простил вам ваши заблуждения. Я прощаю. Мне легко простить вас, потому что легко понять ваше раздражение. Вы сердитесь, потому что вам трудно оспорить мои доводы, то есть... истину...
— Ого-го!
— Да, да, истину. Я вас понимаю. Но великодушный человек еще ведь и тот, кто убежден в своей правоте. А врагов заиметь... Не вижу смысла. Зачем? А если я не вижу и не хочу замечать своих врагов? Да! И вот еще что! Это важно. Ведь чтобы простить врага, чтобы от этого был какой-то прок...
— Какого врага? Какого врага? Ведь ты не замечаешь их...
— Стараюсь, да. Но объективно... Чтобы был прок, надо предположить, что враг твой тоже великодушен и может с честью принять твое прощение. А то ведь может статься, что он за это прощение твое затаит на тебя такую лютую злобу, что лучше бы и не прощать его совсем. Трижды врагом станет! Так что я имею в виду врагов великодушных. А это значит — да здравствует великодушие! Вы согласны?
Когда мужчины спорили, а спорили они всегда и очень азартно, особенно Демьян Николаевич, которого била потом какая-то предательская дрожь, унять которую у него не было сил, — когда они так спорили, незаметно для самих себя заряжаясь духом неприятия друг друга, наливаясь скрытой еще от всех ненавистью друг к другу, женщины, почти не вступая в их спор, с какой-то тоже неосознанной еще и незамечаемой тревогой следили за ними, стараясь ласково развести их, отвлечь от спора, от этих «петушиных боев», как говорила Татьяна Родионовна.
— Не надоела вам эта гимнастика? — спрашивала, в свою очередь, и Дина Демьяновна, обращаясь обычно к отцу.
— Нет, — отвечал он, отмахиваясь от дочери. — Твой «жених» передергивает карты, но я тоже не пятак.
— Да, Динуль! — соглашался Петя Взоров. — Но у твоего папы в руках тоже крапленая колода. Впрочем, я готов сдаться. Не люблю играть в карты.
Татьяна Родионовна, как правило, была на стороне Пети Взорова, и ей всегда казалось, что Демушка ее возражает только лишь из престижа, боясь оказаться в дураках. И она ему иногда говорила об этом при всех, даже не предполагая, какие муки рождала она в его душе и как он презирал в эти минуты милую свою и стареющую Танюшу. Она, например, говорила, прислушиваясь к их спору:
— Правильно, Петечка, правильно. Врагов надо прощать, если они есть, а лучше, чтоб их не было вовсе. А уж ты, Демушка, совсем спятил на старости лет, прости меня... На чтой-то тебе вдруг враги понадобились? Какие такие враги тебе нужны? Господь с тобой.
И они втроем благодушно смеялись, не представляя себе, какие страсти бушевали в поверженном и осмеянном Демьяне, который тоже в эти минуты, стараясь скрыть свое состояние, нервно и тупо ухмылялся.
Сердцем своим он чувствовал фальшь, переполнявшую этого самоуверенного и беспечного человека, который волею судеб входил в его дом, в его святая святых — семью.
Впрочем, чувствуя это, он спорил вовсе не для того, чтобы как-то унизить Петю, доказать себе и своим домочадцам его несостоятельность, его фальшь. Вовсе нет! Он спорил с ним до нервного какого-то истощения с одной лишь осознанной и преследуемой целью — снять с души свое несогласие, душевное подозрение, увидеть, постараться разглядеть в нем человека умного, красивого и искреннего, чтобы полюбить его.
Он уже всерьез начинал бояться своей подозрительности и своего раздражения, которые всякий раз волной накатывали на него, лишь только Петя Взоров появлялся на пороге их дома.
Вот уж, как говорится, не ко двору! Хотя, казалось бы, чего желать?! Окончил институт, работает в архитектурной мастерской, не глуп, умеет себя держать. Что еще? Нос картошкой? Или, вернее, эдакой маленькой и аккуратненькой свеколкой... Породой не вышел. Глаза нагловатые. Но ведь дочери-то нравится. Ей же с ним жить. Да и улыбка его все сглаживает. Вот что хорошее в нем, так это улыбка. Чего еще надо! Дочери тоже ведь скоро уже двадцать семь стукнет. Серьезное дело. Любит ли Дина? Любит, наверно. А он? Еще бы ему не любить! Он и дышать на нее не смеет. Она богиня рядом с ним. Красавица!
Так думал в те далекие теперь уже времена Демьян Николаевич, понимая себя человеком, резко отличающимся от этого насмешливого и добродушного, бестолкового и в то же время очень собранного в споре парня.
Лично себя он наделял признаками какой-то неясной ему самому, но все же существующей среди людей породы, признаками благородства, отшлифованными поколениями и переданными им дочери в таинственном генетическом коде. Не то чтобы он когда-либо специально задумывался об этом, развивал в себе эту мысль. Нет! Но это жило в нем, как нечто от него самого совершенно независящее и, так сказать, данное от бога, в которого он, кстати, не верил, подчеркивая это при каждом удобном случае.
Он сам бы никогда ни с кем не согласился, если бы ему сказали, что какая-то доля барской спесивости присутствует в его характере и манерах. Демьян Николаевич сам терпеть не мог спесивых людей и Петю Взорова в какой-то степени причислял к спесивым выродкам человечества.
Но именно он сам, Простяков Демьян Николаевич, страдал от этого презираемого им самим порока, не ведая об этом.
Он считал себя умным человеком и, много лет работая заведующим крупной сберегательной кассой, полагал, что в этом смысле ему не повезло в жизни и при других обстоятельствах он смог бы добиться гораздо большего. Очень может быть, что он недалек был от истины, думая так.
В детстве он увлекался ботаникой, а когда учился в гимназии, стал всерьез уже мечтать об этой науке, но, углубляясь в своих познаниях, решил в конечном счете посвятить себя энтомологии.
Но!
Яркокрылая бабочка, которую он приготовился поймать своим шелковым сачком, вспорхнула и улетела навсегда.
В семнадцатом было не до бабочек, а потом — гражданская война, разруха, голод. Ему тогда пригодился отцовский опыт финансиста. Он пошел по его пути. С той только разницей, что отец продолжал хорошо отлаженное и заведенное дело, а он начинал все заново.
Никто не смог бы упрекнуть его в легкомыслии или беспечности, а главное, он сам наедине с собой не смог бы отыскать причины для упрека. Если можно так сказать, он был рыцарем без страха и упрека в своих финансовых делах, а вернее, в делах молодой республики. Он начинал с азов и, не имея специального образования, вышел на пенсию уже заведующим сберкассой.
Но для себя, для Татьяны Родионовны и, может быть, еще двух-трех друзей он сформулировал таким вот образом свое отношение к работе: «Я полюбил это нелюбимое дело». Или он говорил: «Я не люблю это любимое занятие». Ему нравилось иногда пококетничать перед друзьями и женой. Но какому мужчине не нравится это?
А вот любовь к цветам и бабочкам у него осталась на всю жизнь. Он любил копать землю, любил дурманящий запах рыхлых комьев и хруст корней. За лето он так много земли перекапывал на дачном участке, столько дров перепиливал и перекалывал, заготовляя их на холодные дни, столько времени его руки были в земле и в тяжелой работе, что если бы длиннопалую его руку с въевшимися в морщинки следами земли, железа, вара, каменного угля разглядеть отдельно от его породистой, как он любил говорить, осанистой, лобастой головы, от его пронзительно серых и холодных глаз с какими-то очень мужественными пепельными мешочками под нижними веками, подчеркивавшими, как он считал, его благородство, то эту руку можно было бы смело принять за руку искусного жестянщика или, во всяком случае, какого-нибудь ремесленника, но уж никак не финансового работника.
И вдруг нагловатый этот Петя Взоров принялся учить его великодушию! Нет, он не мог принять человека, который посмел по отношению к нему быть снисходительным. Он себя чувствовал уязвленным. Но, к счастью, понимая это свое состояние предвзятости, мучительно старался перебороть себя, устыдить, найти гармонию и душевно расположить себя к этому неуязвимому в споре, черт бы его побрал, улыбчивому Пете. Но не мог ничего с собой поделать. И даже насмешливое обращение, звучащее как кличка, не в силах был сменить на нормальное, стыдливо сознавая, что это уже неприлично в его преклонном возрасте и может всякий раз обижать молодого человека.
— Ну, жених, о чем будем говорить сегодня? Какие новости в зодчестве? Кого сегодня будем поносить? Какие пороки? Какие язвы? Может быть, начнем?