Василий Аксенов - Ожог
…Между тем, пока Самсик обнимал крепкое, немного острое плечо Арины Беляковой, обстановка в штабе комсомольской дружины резко переменилась.
Распалившийся от стихов Крюшкин бил теперь металлическим голосом в цель – в ампирную люстру:
В наших жилах кровь, а не водица!Мы идем сквозь револьверный лай!
Дружинники с новой энергией кромсали брюки стилягам, выстригали на их головах карательные полосы и тонзуры, фотографировали всех этих «кто нам мешает жить». Сержант, тихо матерясь, пил в углу чай с еврейской пастилой.
…А в Бармалеевом переулке возле дома Арины Беляковой царило странное оживление. Жильцы покидали свой дом, гранитную твердыню с колоннами черного мрамора, бывшее посольство бухарского эмира в Санкт-Петербурге.
– Вредительство, – разъяснял обстановку домоуправ, человек старой закалки. – Никак они нам, товарищи, не дают спокойно жить и строить. Ну, ничего, сейчас приедут, разберутся.
Жильцы, однако, возражали, что он опять не тех вызвал, что вызывать надо не «товарищей», а обыкновенную пожарную команду.
Дом, собственно говоря, пока не горел, но все его коммуникации – электрические провода, телефонные, радиотрансляция, газ, канализация, паровое отопление – были раскалены до последней степени, светились сквозь стены всеми цветами спектра, рисуя в глухой ночи Бармалеева переулка удивительно красивый потрескивающий каркас. Дом был готов для любви.
– Вот удача, – прошептала Арина Белякова, – предки теперь до утра на чемоданах просидят.
Она скользнула за афишную тумбу, потянула Самсика, пробежала вместе с ним открытое пространство, пролезла во двор и припустила к черной лестнице.
Самсик бежал за ней – что же ему оставалось делать? – бежал за мелькающей в темноте белой гривой, похожей на лисий хвост, бежал с заячьим сердцем… заяц преследовал лису, обмирая от страха.
Он прекрасно понимал, куда идет дело – к роковому моменту, к скандалу, к катастрофе, к разоблачению! Эта медичка не ограничится объятиями и поцелуями, блаженным трепетом, который в их кругу назывался «обжимоном» и был для Самсика пределом мечтаний. Он даже умел целоваться, наш бедный Самсик, он целовался клево (одна чувиха так и сказала: «Ты клево целуешься, Самсик»), то есть он даже умел в дьявольском порыве проталкивать свой язык сквозь зубы очередной жертвы (их было три) и щекотать языком полость рта. Дальше душа его не проникала, и, когда друзья-лабухи начинали говорить о «палках», о «дураках под кожей», Самсик мог лишь цинически понимающе усмехаться, а душа-то его бродила, как коза по опушке непостижимого и страшного леса.
Иногда ночью, просыпаясь на раскладушке под столом у Фриды Ицхоковны или на тюфячке возле газовой плиты в Четвертой роте, Самсик ощупывал свое тело и с гордостью убеждался в своей мощи, в своей способности к совокуплению с лицами противоположного пола, но само это слово «совокупление» вдруг вселяло в него непонятное отчаяние, физическая суть явления казалась ему чудовищной, невозможной, и гордый его вымпел обвисал мокрой тряпочкой.
Вот и сейчас, чуть не плача, он остановился посреди темной комнаты, сквозь обои и ковры которой просвечивали раскаленные провода, а под окном пылал огненной гусеницей радиатор отопления.
– Ох, вот мы и одни, – прошептала девушка.
– Ох, да что же ты так стоишь?
– Ох, расстегни мне вот здесь…
– Ох, Самсик, милый…
я поймала тебя не бойся не бойся я вовсе не блядь я тоже еще ничего не умею почти ничего как и ты потрогай меня вот здесь возьми вот это можно я тебя потрогаю не бойся маленький не убегай Она его трогала длинными пальцами, трогала долго и терпеливо. Она была голой, просвечивала сквозь какую-то паутинку, в раскаленном сумраке аварийного дома соски ее грудей сверкали, словно чьи-то лесные глаза. Он вдруг забыл страшное слово «совокупление», забыл и сам себя, Самсика Саблера, забыл и Марину Влади, и Арину Белякову, и джаз, и Сталина, и Тольку фон Штейнбока и, все это забыв, взял женщину и ринулся вместе с ней с крутизны в темный тоннель, загибающийся, как улитка.
Со стороны все это выглядело довольно смешно: бестолковые тычки, сорванный хрип с повизгиваньем, чмоканье влажной кожи… но вот все соединилось, все сошлось, и через какое-то время, показавшееся нашему герою бесконечным, а на самом-то деле очень непродолжительное, Самсик пришел в себя уже мушш-шиной.
Она еще изнемогала в стороне, кусала подушку, что-то бормотала, смиряя свою потревоженную плоть, и вдруг увидела – он уже сигаретой дымит! – и разозлилась – тоже мне любовник! – но потом вспомнила о своей миссии и ласково ему улыбнулась – кури, кури, малыш!
Миссия ее была очень важной, хотя и немного смешной для европейской девушки. Вот уже полгода после выхода фильма на здешние экраны она разгуливала по мокрым тревожным улицам этого города, откуда когда-то бежала с Институтом благородных девиц, и неожиданно, всегда неожиданно подходила к местным самсикам, замороченным сталинским выкормышам, и уводила их с собой в аварийные дома «серебряного века», учила их любви, являлась им как незабываемый образ свободы.
Он бросил сигарету и полез целоваться.
– Хватит, Самсик, – мягко сказала она, – иди домой. У меня завтра зачет по терапии, надо хоть немного поспать.
Он вылез из постели и прошелся по комнате, с благоговением притрагиваясь к вещам своей возлюбленной: к толстым медицинским справочникам и атласам, к ее портфелю и белому халату, к фонендоскопу, малой змейкой свернувшемуся на столе.
– Любимая единственная на всю жизнь, – сказал он вдруг такое.
Она расхохоталась.
– Самсик, осторожно, не притрагивайся к стенам – замкнешься!
В двух сантиметрах от его плеча пульсировала зеленым огнем толстая – в кулак – энергетическая коммуникация.
– Ты моя вода, высокие сосны над головой, эвкалипты, секвойи и звезды в ветвях! – завопил ошалевший от любви Самсик, дернулся и тут же замкнулся. Ток пронзил весь его скелет, прямо хоть анатомию изучай. Он не мог двинуться с места, не мог сказать ни единого слова, но лишь стоял, и потрескивал, и светился, а она хохотала, как безумная.
Смех ее был очень обидным, смех сучки, иначе не назовешь. Сучка, сучка такая, думал он, но ничего не мог сказать: дьявольское электричество бушевало в его костях.
Она вдруг выпрыгнула из постели, подбежала к нему и закрыла ему весь свет, сначала своим широким лицом с чуточку грубоватой русской кожей, а потом своими глазами, похожими и в самом деле на ночное небо.
– Самсик-дурачок, никакая я тебе не единственная. У тебя еще столько единственных впереди: и моя подружка Брижит, и Клавка Кардинале, и Сонька Лорен, и толстуха Анита, и Моника-интеллектуалка, и Джулия-недотрога… ты еще разведешь пары, маленький Самсик, только не бросай своего сакса, и всем своим так передай – пусть не бросают своих инструментов! Теперь проваливай – напряжение слабеет.
И впрямь, коммуникации меркли, остывали, а за окнами уже голубел рассвет. Арина Белякова надела халатик, а Самсик быстро причесался на пробор.
– Уходи в окно, – сказала Арина Белякова. – Слышишь в коридоре шаги? Кажется, товарищи явились.
В коридоре действительно слышались энергичные шаги, крепкий, но ненавязчивый стук, взволнованный мужской голос:
– Откройте, пожалуйста! Государственная безопасность! В доме скрывается преступник! Будьте любезны, откройте!
– Какие вежливые, – сказала Арина Белякова. – Как во времена Дзержинского.
– Это хохмы твоего Рыжего-Клетчатого, – пробурчал Самсик.
– Может быть, – сказала она. – А вдруг действительно гэбэ?
– Однако я не преступник! – крикнул он.
Стук в дверях усилился.
– Все-таки где я тебя снова увижу? – спросил Самсик уже с подоконника.
– Знаешь столовку возле больницы Эрисмана? Я там каждый день рубаю с двух до трех. Отваливай, чувак! Пока!
Переоценка ценностей. Четырнадцать лет спустя после этой ночи, описанной Пантелеем с чужих слов по телефону, Самсон Аполлинариевич Саблер в кафе «Синяя птица» нащупал новую тему. Переоценка ценностей, недооценка ценностей – так и называлась эта тема.
Они уже сыграли несколько американских пьес, и композицию Сильвестра «Взгляд мглы», и хулиганскую шараду Пружинкина «Любовный треугольник», и вроде все были в ударе, в свинге – и артисты, и публика, но каждый понимал, что вечер пока еще не состоялся.
В перерыве квинтет спустился с эстрады. Сильвестру подали блюдо цветной капусты. Пружинкин взялся кадрить долгополую оторву, и, кажется, получалось. Рысс стакан за стаканом дул цинандали. Платили какие-то физики из Новосибирска, и барабанщик старался побыстрее на дармовщинку «поймать кайф».