Владимир Шаров - Старая девочка
Похоже, я тогда поменялся уже второй раз. Мать часто вспоминала, что до трех лет, до того, как заболел дизентерией и попал в больницу, я был толстый, ласковый и довольно вялый ребенок. Няньки, которых за время моего детства у нас сменилось великое множество, всегда уходили по причине конфликтов с ней, обо мне же было известно, что я тихий мальчик и ладить со мной легко. Я любил, как и сейчас люблю, сладости, любил плотно поесть, любил, когда меня ласкали. Если кто-нибудь — мать, бабушка, домработница — прижимал меня к себе, сидеть так я мог часами. Конечно, было особенно хорошо, если в это время мне что-то читали или тихо рассказывали. Я помню, что боялся шума, криков, даже громкой речи; я пугался всего этого, бежал к матери, она прижимала меня к своему мягкому теплому телу, и сразу же наступало спокойствие; во всем моем нутре устанавливалось такое довольство, такой рай, что покидать его в голову не приходило. Я ходил по нему, и всё вокруг было мое и мне доступно, всё было ласково и полно любви. Немного позже мне кто-то объяснил, что я появился на свет Божий из животика моей мамы, и помню свое недоумение, зачем ей понадобилось, чтобы я родился, покинул ее. Я даже начал строить планы, как убедить ее исправить эту ошибку, сделать так, чтобы я вернулся обратно.
Вряд ли этот случайный каламбур удачен, но получается, что теперь я частью поменял мать на Веру. Не прошло и двух месяцев после нашего возвращения с дачи, а я, даже когда родители были дома, старался остаться в комнате один. У меня появилось своего рода расписание, и время, которое было отдано Вере, время, когда я вспоминал ее, говорил с ней, стало как бы табу, я делал всё, чтобы нам не мешали.
Не спеша, медленно я восстанавливал одну за другой детали нашего небогатого подробностями общения. Тут было важно — и ее аканье, и то, как она, когда я к ней обращался, поворачивала свою головку, и ее платьице, шалашом опускавшееся на песок, стоило ей присесть, и тени, всё время ложащиеся на нее тени нависших над песочницей кустов малины. Я начинал и дальше уже до бесконечности длил свой диалог с ней, на даче за целый день игры мы редко обменивались больше чем двумя десятками фраз — Вера была молчалива и никогда не поддерживала попыток разговорить ее.
Было время, когда я, строя эти наши с ней разговоры, был даже рад такой свободе, я мог говорить за нее что и как угодно, она словно устранилась, и всё, что касается слов, было отдано под мою юрисдикцию. Но, наверное, даже в детстве в каждом из нас есть некое соотношение правды и вымысла, и вот в середине ноября — уже вовсю была зима — я вдруг почувствовал, что теряю Веру, то, что я придумываю, всё больше заслоняет ее настоящую; не зная, что делать, нервничая, я стал требовать от родителей, чтобы мне, причем немедленно, было рассказано всё, что им о ней известно. Кто из этих трех женщин ее настоящая мать? Где они живут в Москве и почему мы, чуть ли не ежедневно зовя в дом кучу самого разного народа, никогда не пригласим этих трех сестер, на худой конец, не поедем к ним сами? Почему мама даже никогда не позвонит им, не узнает, что и как?
С каждым днем настойчивее я требовал, чтобы мы встретились; я видел, что имею на это право, и не мог понять, почему моя быстрая, ловкая в ответах мать всякий раз, когда я заговариваю о Вере, смущается, начинает совсем неубедительно оправдываться. То я слышал, что с этими людьми мы теперь как бы в ссоре и отношений не поддерживаем, то, словно забыв, что говорилось вчера, мама объясняла мне, что ждать осталось недолго, зима и весна пройдут — не успеешь оглянуться, а летом я опять поеду на семьдесят третий километр. Она с сестрами уже условилась.
Я был весьма упорным ребенком, но здесь скоро понял, что коса нашла на камень. Ту зиму и начало весны мне всё же скрасили несколько больших праздников: Новый год, в феврале — недельная поездка в Петергоф, к тетке матери, и катание там на лошадях. Одиннадцатого марта — мой день рождения и куча подарков, в том числе вожделенный велосипед. Год был во всех отношениях лучший в жизни моих родителей, и мне от этого тоже перепадало.
Весной, в апреле, когда стаял снег, я сделался прилежным посетителем дворовой песочницы. Последние два года я считался непослушным, своевольным ребенком, теперь же бабушки девочек, что жили в нашем доме, не могли на меня нарадоваться. Часами я самозабвенно лепил куличи. Я был уже достаточно умен, чтобы понимать, что тайна Веры в ее умении владеть своим телом, в умении вовремя его отпускать и вовремя сдерживать, и теперь, второй раз после дачи, пытался этому научиться. То, что я, чисто интуитивно, нащупал в футболе (движение ног), она свободно знала всем своим существом. Я лепил куличи два месяца, до конца мая проводил за этим странным для мальчика занятием каждую прогулку и, хотя, конечно, не достиг Вериного мастерства, стал понимать, в чем тут суть, увидел, что сделать согласным движение этих тысяч маленьких мышц и мускулов и вправду можно. Словом, я неплохо подготовился к новому лету и очень на него ставил, тем более что к середине мая было уже точно известно, что мы снова едем на семьдесят третий километр.
На дачу мы попали только в двадцатых числах июня; я надеялся, что это будет раньше, считал каждый день, по словам мамы, был нервен и истеричен, но ускорить наш отъезд так и не сумел. Бабушка всю весну провела в больнице, у нее была тяжелая полостная операция, теперь она долечивалась в санатории, мама жить со мной тоже не могла — в прошлом году она пошла на работу и свой отпуск, который собиралась провести в Крыму с отцом и друзьями, очень берегла.
Все-таки мы наконец переехали. Весь мой первый день на даче до позднего вечера шел проливной дождь, и Вера не гуляла. Я помогал бабушке разбирать и раскладывать вещи и, пожалуй, был рад этой отсрочке: ведь я не видел Веру почти год, целый год готовился к встрече с ней и теперь, когда это приблизилось, не хотел ничего форсировать. Наверное, мне стоило просто пойти на их половину дома и поздороваться, но я и на это не мог решиться. Почему-то я был твердо уверен, что первый раз с Верой мы должны встретиться на нашем обычном месте у песочницы, под кустами малины.
В прошлом году Вера во всем меня превосходила — сейчас я был в хорошей форме и надеялся, что хоть немного к ней подтянулся. Тогда я был испуган, почти раздавлен Вериным мастерством, я и сейчас понимал, что вряд ли ее нагнал, но ничего, связанного с песочницей, уже не боялся. Конечно, я подозревал, что Вера сильна не только в печении оладий, что и в другом она походя, даже не заметив, может меня растоптать, уничтожить всю мою работу последнего года.
Следующим утром, едва встав, я в окно нашего второго этажа увидел играющую в саду Веру. Светило солнце, было тепло, она была одета в легкий желтый сарафан, я на ней его уже видел, и красные босоножки. У меня и на этот раз хватило воли не побежать к ней сразу, я умылся, выпил чая с каким-то бутербродом и только тогда вышел. Вера встретила меня так, будто продолжается прошлогоднее лето; конечно, я был этим тронут и благодарен.
Мы начали спокойно играть, не оправдывался ни один из моих страхов: то ли я просто недооценил собственные тренировки, то ли переоценил Веру, но ничего, что поразило меня в прошлом году, не было. Сначала я даже думал, что просто Вера мне помогает, она поняла, что я ее люблю и надо быть со мной мягче, потому что наказывать не за что. Я долго так себя убеждал, я ведь помнил Веру другой, и ничем иным то, что происходит, объяснить не мог. Дело не в одной памяти, от того лета до этого, месяц за месяцем, я и разговаривал тоже с совсем другой Верой, и, конечно, мне надо было время, чтобы к ней новой приноровиться.
Между той Верой, которая во мне жила, и нынешней была огромная разница, но я во всем видел ее добрую волю, ее желание помочь мне и меня поддержать. Я верил, что, заметив мою преданность, она побежала навстречу, чтобы взять за руку, самой научить всему, что она так хорошо умела. Я долго себя этим обманывал, день за днем себе это говорил и благодарил ее, благодарил, только недели через две вдруг стал понимать, что она чересчур быстро ко мне бежала и, не успев затормозить, промахнулась, сделалась самой обыкновенной девочкой. Похоже, даже младше меня, словно мне год прибавился, а ей или ничего, или, наоборот, убавился.
Когда я это понял, я попытался ей сказать, объяснить, что такого умаления мне не надо, я целую неделю на это потратил, сначала в игре, намеками, в последние же дни говорил напрямую, но она меня будто не слышала. Было похоже, что, проделав этот путь назад, она потратила всё, что было ею скоплено, и ни на что другое сил у нее уже не осталось. Она как бы говорила мне, что нехорошо, конечно, что она промахнулась, но она должна была мне помочь и пошла на это сознательно. Она и большой беды здесь не видит, в конце концов жить можно по-всякому. Так я ее тогда понимал, и во мне всё время мешались признательность к ней и жалость, мне было бесконечно жаль, что той, прежней Веры, которую я любил, больше нет.