Владимир Шаров - Старая девочка
К самой воде из-за густого кустарника почти нигде нельзя было подойти, да и в двух-трех местах, где кустарник расступался, земля была топкая, зыбкая, вода здесь уходила под берег. В нашем поселке это лесное озеро пользовалось дурной репутацией, купаться сюда никто не ходил, все предпочитали, хоть и по жаре, идти за три километра на большое Сенежское озеро, но ловить рыбу в сопровождении бабушки мне здесь дозволялось.
И все-таки в озере купались. С другой стороны прямо на воде, словно она плыла, виднелась почерневшая и покосившаяся купальня. Там была какая-то таинственная генеральская дача с огромным, в несколько гектаров участком. Путь, которым обитатели до нее добирались, я не знаю, но, кажется, ехать надо было длинной окружной дорогой, а последний километр — вообще специально прорубленной в лесу просекой. Об этом генерале ходило множество сплетен, дачу его, крышу которой можно было увидеть лишь осенью, когда опадали листья и лес делался гол и прозрачен, звали у нас не иначе как «замком», под стать были и сами истории.
Сейчас хорошо я не помню, кажется, ни одной; осталось только, что у генерала от жены, бывшей моложе его лет на тридцать, было две дочери и что он тяжело и безнадежно пил, пьяный же делался буен. Взрослым я услышал, что младшая из его дочерей покончила с собой — утопилась в этом их семейном озере; генерал в те годы давно уже лежал в могиле.
Учителей у меня не было, и я, ловя рыбу, — еще тогда, шестилетний, — забрасывал удочку просто так, ничего на крючок не наживляя, и каждый раз с печальной обреченностью знал, что снова никто не клюнет. Всё же я продолжал ходить, сидел на берегу, смотрел на падающие на воду листья — круги от них казались мне игрой рыбы, на бегающих туда-сюда водомерок, на жуков-плавунцов и пиявок, присосавшихся к моим голым ногам: бабушке очень не нравилось, когда я их отдирал, она этих тварей уважала, по возможности им покровительствовала.
Позже, одиннадцати-двенадцатилетним, когда я опять, обычно на день — редко на два, стал сюда приезжать и ловил уже правильно, даже обычно приносил для соседской кошки с десяток пескарей, я, как и раньше, иногда видел в пруду быстрые, легкие тени генеральских дочек: то темные, как и должно быть теням, то вдруг, когда через ветки проглядывало солнце и в глубине, наткнувшись на их кожу, отражалось, высвечивало ее, — блестящие, словно это и впрямь была чешуя большой рыбы. Местным старожилам, которые, завидев меня с удочкой, говорили со мной серьезно, как всегда говорит рыбак с рыбаком, я клялся, что в озере есть не только та мелочь, что несу в ведерке, но настоящая крупная рыба, что я сам видел ее. Рассказывал я, наверное, убедительно, потому что помню, что к концу разговора они как один начинали мне верить, говорили друг другу, что мальчик прав: там должна быть настоящая рыба, стоит взять бредень и как-нибудь, когда генерал уедет в Москву, пройти озеро. И сейчас, спустя много лет, я так и не знаю, зачем это рассказывал: то ли просто путал следы, то ли, наоборот, наводил их на этих девочек, голыми плавающих в озере, подныривающих под ограждение купальни и скользящих вдоль берега, где их должны были прятать нависшие над водой кусты.
Как я сейчас понимаю, дача, второй этаж которой мы тогда снимали, была далеко не бедной. У нас, например, был сторож, живший с женой и дочкой в смешном, почти игрушечном домике, половину которого занимала печь, — он стоял у самых ворот. Сторож обитал здесь круглый год, хозяева, по-видимому, платили ему немного, и свое он добирал землей. Его половина участка была засажена аккуратными шпалерами малины, смородины, а остальное отдано под теплицы с разного рода зеленью и овощами. Что бы то ни было там рвать нам, естественно, запрещалось, родители же на всякий случай не разрешали мне туда и ходить.
Это было очень печально, потому что в его части сада была бездна всяких потайных мест, убежищ; штабеля кирпичей, кучи разноцветного песка, гравия, мягкого, жирного торфа, перепревшего навоза. Особенно я ценил стоящие на фундаменте и поверху перекрытые паутиной реек теплицы. Некоторые из них использовались лишь весной, при нас же они пустовали и могли служить прекрасными домами, однако, стоило мне даже с хозяйской дочкой устроиться там, появлялся сторож и так злобно нас гнал, что мы тут же убегали.
Дачей владели три сестры, они и сдавали нам весь верх дома, от крыльца туда вел отдельный вход. Кажется, или сами сестры, или их родители были старые знакомые моей бабушки, во всяком случае, отношения были дружеские, когда они должны были уехать в Москву, бабушка брала их девочку без ропота. Вместе мы ходили и купаться на Сенеж, и кататься в санатории на лодке.
Все три сестры были не замужем, всем было около тридцати лет, и чьей дочкой была эта девочка, я догадаться не мог. Сестры оставались с ней по очереди, два-три дня, относились к ней равно заботливо, она же звала их только по именам. Несколько раз я почти решался спросить девочку, кто ее мать, дважды задавал этот вопрос и своим родителям, но они умело уходили от ответа, и я, удивившись, что такого рода вещи могут быть секретны, понял, что лезть больше не надо. Девочка никого не выделяла, а для меня, в сущности, разницы не было.
В Москве в своем дворе я никогда с девочками не играл. У нас было большое мужское сообщество, и девиц с их платьями, оборками, манерностью мы донельзя презирали. Единственный, кто с ними дружил, — толстый неуклюжий Сережа Ковригин, и менее уважаемого человека во дворе не было. Однако в поселке не нашлось ни одного мальчика, хоть сколько-нибудь близкого мне по возрасту, и я, месяц промаявшись, протосковав, и по этой причине тоже я чуть ли не в каждый приезд родителей закатывал скандалы, требовал, чтобы мы вернулись в Москву, стал играть с Верой.
Сестры и бабушка давно спрашивали, почему я не обращаю на нее внимания, ведь она умная, красивая девочка, и вообще мы подходим друг другу по всем статьям. В конце концов я дал себя убедить. Пошел во двор к песочнице, где Вера проводила, кажется, весь день, и сам, первый предложил ей дружбу. Конечно, я ждал, что жест будет оценен, но она будто меня и не заметила, и дальше, сколько я ни пробовал ее завлечь, соблазнить играми, какие знал и любил, она даже не давала себе труда их отвергнуть. Она и раньше весь этот месяц дачной жизни гуляла одна, лепила куличи, одевала и раздевала кукол, чего-то им шила — теперь я увидел, что так, одной, ей хорошо, что ей никто не нужен.
Все-таки Вера была воспитанная, послушная девочка, и, когда одна из сестер через неделю сама подвела меня к песочнице, как бы заново представив, спросила, почему мы не играем вместе, Вера легко согласилась. Она приветливо улыбнулась, сразу нашла место, где я мог быть ей полезен, но это всё равно была ее игра, игра, в которой она была готова терпеть меня лишь в качестве подручного. Она не считала нас ровней, я был чем-то вроде нанятого работника, месил глину, носил воду из колодца, по многу раз просеивал песок, пока он не делался чистым и мелким, — конечно, всё это было для меня страшным унижением.
Дав согласие играть с Верой, я был уверен, что снисхожу до нее, что я ее благодетель, и вдруг оказалось, что это не так, что отношения с куклами, которые то болели, то плакали и не хотели есть или, забывшись, пачкали свои платьица, для нее куда важнее, чем со мной, и я, уже один раз сломавшись, один раз капитулировав, смирился снова, в самом деле как какой-нибудь подручный стал старательно, даже со рвением выполнять то, что мне поручалось.
Наверное, Вера была хорошая хозяйка, добрая, ласковая, ни разу она меня не обидела, не оскорбила, просто я не был ей нужен, и это было хуже всего. Во дворе я числился одним из заводил, я был не только озорным, но и довольно сметливым, для своих лет вообще неплохо развит: уже умел считать до десяти, на улице легко прочитывал недлинные вывески, но Вера поразила меня. Я не мог сказать, что она знала больше, нет, но во всем, что она делала, было что-то непонятно мне взрослое, непонятно умелое, и я тушевался. Позже я не раз пытался вспомнить, что в ней меня тогда так смутило, но восстановил немногое.
Например, она лепила оладьи из глины, лепила чуть ли не сотню — так, чтобы хватило на всех, и жарила на изящной игрушечной сковородке: у нее был старинный, очень красивый набор детской посуды, расписанной яркими цветами, тройками, красными петухами. Она пекла их самозабвенно, обо всем забыв (сковородка, наверное, чтобы ничего не подгорало, была ровно присыпана мелким песком), и вот в том, как она подбрасывала оладьи и они, перевернувшись в воздухе, сделав там сальто-мортале, точно и аккуратно ложились на другой бок, была совершенно не детская ловкость. Она ни разу не ошиблась, ни разу не замедлила ход; я даже заметить не всегда успевал, что оладьи, ее оладьи, для которых я сам в канаве за воротами заготовлял комья глины и сам просеивал песок, уже готовые, присыпаны этим песком, будто сахаром.