Валерий Залотуха - Свечка. Том 2
И последнее – там могла быть засада.
А вот тут ты не то чтобы боялся, потому что был к подобному исходу событий последних дней, в общем-то, готов, но внутренне сжимался, легко представляя, как насильно укладывают тебя на холодный грязный асфальт, тычут в затылок острым автоматным дулом, орут дурными голосами, пинают по ребрам чугунными носками армейских ботинок, и тут же отводил от этой неприятной картины свой внутренний взгляд, успокаивая себя тем, что, может, никакой засады там и нет. Тебя обвиняли в тридцати восьми преступлениях, совершенных в разных концах Москвы, включая пригороды, парки и лесопарки. Да у них личного состава не хватит везде засады устраивать – совершенно справедливо полагал ты, не без внутреннего напряжения подходя к нужному тебе дому.
2В пустынном, как большинство нынешних московских, без детворы и старушек дворе, у подъезда, в который тебе предстояло войти, было неожиданно людно и суетно, как бывает, когда играют свадьбу или привозят мебельный гарнитур. Там стоял автобус «пазик», рядом двигались люди, и на лавочке кто-то сидел.
И что-то щелкнуло вдруг внутри тебя неслышно, без твоего ведома переключив «силу» на «бессилие», – ты словно наткнулся на невидимую ограду и остановился на слабеющих ногах, вглядываясь и пытаясь понять, что же там такое происходит.
«В таких автобусах возят ОМОН», – глядя на «пазик», думал ты.
«Неужели все-таки засада?» – думал ты.
Но даже если и она, разве это могло тебя, ставшего наконец сильным, испугать? И, по-петушиному подняв ногу, преодолев невидимую ограду, бесстрашно двинулся вперед.
Слушая печальный дудук, в кабине «пазика» сидел и курил, пуская дым в потолок, печальный армянин – носатый и черный до блеска, как грач на пашне.
Нет, автобус был не омоновский – не с синей ментовской, а с черной траурной полосой на боку, не свадьбу играли в этом подъезде и не мебель привезли – здесь кого-то хоронили.
– Слава тебе, господи, сдохла ведьма, – удовлетворенно сообщила неведомо кому идущая навстречу пожилая с недобрым лицом женщина.
И сила вновь оставила тебя.
Скосив напряженный взгляд, ты смотрел на лавочку под бетонным козырьком подъезда, где сидели двое мужиков с помятыми харями и красными кроличьими глазами, какие бывают у нашего брата после как минимум суточного запоя. Они курили и, не глядя друг на друга, беседовали – громко, сипло, бестолково. Один был… здоровенный омоновец в армейских ботинках-берцах, заправленных в серые форменные штаны.
Засада?! Да, это была она, но, кажется, ничем тебе не грозила.
Выше пояса омоновец был не по сезону одет, точнее раздет: на нем была лишь тельняшка в голубую вэдэвэшную полоску без рукавов. На мощном предплечье выделялась жирная татуировка, которую ты автоматически прочел, но от волнения не попытался перевести: «Luba forеver!», и я с удовольствием сейчас это сделаю, благо моего английского на это только и хватает: «Люба навсегда!».
Его собеседником был кругленький лысенький крепыш в растянутом на шее свитере с оленями. Он был тоже похмельно пьян, но удовольствия от общения не испытывал – его черные навыкате зрачки беспокойно рыскали по сторонам, он явно тяготился компанией, но не решаясь ее покинуть.
Напряженный, растерянный и даже, надо признать, испуганный, ты и это заметил.
А знаете, Евгений Алексеевич, кто сидел рядом с омоновцем?
Тот самый «начальник по лифтам», который дал на тебя лживые показания, в подтверждение которых даже выдрал листы из журнала дежурств. Виктор Иванович Закускин…
Как видишь, он совсем не соответствует портрету, нарисованному твоим воображением, и приходится признать несостоятельность еще одной твоей теории – те, кого зовут Викторами Ивановичами, не всегда бывают хорошими людьми, хотя тут я должен согласиться, большинство все же хорошие.
Глядя в грязный асфальт, омоновец говорил, курил, то и дело сплевывая себе под ноги, – плевки сидели там плотно и неподвижно, как мухи на куче дерьма.
Омоновец объяснял лифтеру разницу между пистолетами Макарова и Марголина, упирая на какую-то камору, но, увидев на асфальте твои аккуратно начищенные ботинки, замолчал и поднял голову. Его профессией, а скорее всего, и призванием было охранять, догонять, ловить, бить и, если придется, убивать, поэтому взгляд имел соответствующий, и хотя подобный взгляд не был для тебя внове – ты натыкался на них в Бутырке едва ли не ежедневно, – все равно…
Да, Золоторотов, ненадолго же тебя хватило, ты перестал быть сильным и большим, сделавшись вновь слабым и маленьким, и если бы не та неожиданная девочка с еще более неожиданным пионерским галстуком на шее, не знаю, как бы все дальше развивалось.
Омоновец смотрел на тебя с привычным ко всем, кто не в форме и не имеет отношения к «органам», презрением и, наверное, собирался спросить с привычной строгостью: «Вы к кому?» – но его опередил звонкий и участливый детский голосок:
– Вы к Кларе Ивановне?
– Да, – не задумываясь, ответил ты, отрываясь от змеиного взгляда служителя закона, и встретившись с приветливым детским взглядом, ухватился за него, как утопающий за соломинку.
Девочка словно явилась из детства, из твоего пионерского детства: она была правильная, аккуратная, в школьной форме, и из расстегнутой на груди стеганой курточки, словно дразнясь, высовывал свой алый и острый язык шелковый пионерский галстук. Во времена, когда пионеров не было в помине, девочка была пионеркой, стопроцентной советской пионеркой!
– Пойдемте, я вас проведу, – предложила она с пионерской готовностью во взгляде и в голосе.
– Да-да, – обрадованно согласился ты, забыв об омоновце, и, мгновенно потеряв к тебе интерес, тот продолжил объяснять приунывшему своему собеседнику отличие каморы пистолета Макарова от каморы пистолета Марголина.
Девочка взяла тебя за руку и повела за собой. В подъезде она нажала кнопку лифта и, дожидаясь, когда тот придет, смотрела снизу приветливо и изучающе. Девочка была плотненькая, мордатенькая, с расчесанными на пробор русыми волосами и двумя тугими, как плетки, лежащими на плечах косицами. Высунувший из-под курточки и второй свой алый язык пионерский галстук на ее короткой крепкой шее удивлял тебя, смущал и, стыдно сказать, радовал.
Ты – взрослый, она – ребенок, тебе следовало с ней заговорить, как и подобает взрослому вести себя в коротком и случайном общении с ребенком: спросить о школе, отметках и, может, о том, кем она станет, когда вырастет, но ты не раскрыл даже рта – ни перед лифтом, ни в лифте, в том самом, кстати… И, кстати также, ты не вспомнил, что лифт – тот самый, точнее, вспомнил, но тут же забыл.
Ты всегда любил детей, легко с ними общался, но за полгода бутырской своей жизни, видимо, отвык. В газетах и по телевизору тебя называли не только Ветеринаром, но и Лифтером, и может быть, ты подсознательно опасался, что если заговоришь, то напомнишь ей о случившемся в Москве побеге.
По всей вероятности, девочка не читала газет, не смотрела телевизор, и, ничего не зная о сбежавшем из тюрьмы маньяке-насильнике, не боялась ехать с тобой в лифте, а может, гарантом ее безопасности был пионерский галстук – этот детский амулет и оберег ушедшей в небытие советской цивилизации, который не подпускал к ней никакую, даже гипотетическую опасность, и, точно это зная, девочка никого не боялась и ничего не опасалась. Стоя у противоположной стенки гудящего дрожащего лифта, погруженная в свои пионерские мысли, в которых чувство долга превалирует над всеми детскими чувствами и желаниями, она уже не смотрела на тебя – в ее серых глазах появились вдруг одиночество и грусть.
Громыхнув сердито на прощание, лифт остановился, и вы вышли на ту самую лестничную площадку, по которой раскатились однажды черные коралловые бусы, и ты услышал загадочную фразу: «Кто, если не он?».
Как и тогда, дверь старухиной квартиры была открыта.
– Не бойтесь, проходите, – пропуская тебя вперед, сказала девочка тоном, каким взрослые любят разговаривать с детьми – покровительственно и назидательно. Очень давно с тобой никто так не разговаривал, это тебя развеселило и даже немного смутило.
– Я не боюсь, – улыбнувшись, сказал ты, шагнул в дверной проем и, сделав шаг в маленькой прихожей, замер в испуге.
Дверь в комнату тоже была открыта, и, разрезая ее густой давящий сумрак пополам, посредине стоял гроб, в котором лицом к тебе лежала мертвая старуха.
Мгновенно жизнь обратилась в смерть, течение времени остановилось вместе с тобой, остановившимся, замершим, но, подталкивая в поясницу острым своим кулачком, пионерка вернула тебя в жизнь, и, дернувшись нервным рывком, время вновь двинулось вперед.
Нет, ты не испугался, просто сильно растерялся, очень уж все это было неожиданно.
Пожалуй, это были всего лишь вторые похороны в твоей жизни – первыми были похороны декана вашего института, где от нервного напряжения тебя стал разбирать смех, за что потом тебя чуть не отчислили.