Александр Проханов - Рисунки баталиста
– Правильно, иди к прокурору! И про банкеты напомни, и про секретаршу Фаинку!
Они поносили кого-то, кому-то готовили месть. От них веяло сорной, нечистоплотной энергией. Астахов брезгливо от них отстранялся. И вдруг подумал: эта дрязга – мирного времени. Он, приехавший на побывку, ценит эту мирную дрязгу. Ценит мирную, не сотрясенную взрывами жизнь, всю целиком, даже с этими, внушающими ему брезгливость, пройдохами.
В гостинице он снова подошел к императрице-администраторше. Она разговаривала по телефону, посмеивалась, поглядывала на свои пухлые остроконечные пальчики, трогала ими белую, наполненную воздухом прическу. Астахов терпеливо ждал, когда она окончит разговор, положит трубку и глаза ее перестанут смеяться, остановят на нем свой водянистый, холодный блеск.
– Пожалуйста, посмотрите, не приезжала ли Астахова Вера Петровна?
Администраторша полистала свою книгу, покачала отрицательно головой:
– Нет такой! – и снова схватилась за трезвонящий телефон.
А его вдруг охватила паника. Что-то случилось? Заболела? Или сын? Мать? Несчастье с самолетом? Перепутала название гостиницы и теперь поджидает его совсем в другом месте? А отпущенные им часы и минуты бегут и тают, и скоро их совсем не останется, так и не увидят друг друга. А наутро ему улетать – снова горы, пустыня, на долгие месяцы.
В своей панике он решил взять такси и объехать все гостиницы в городе, отыскать ее. Повернулся, кинулся к выходу. И увидел жену.
Она шла от лифта, только что спустилась в холл. Он не разглядел ее платье – что-то смугло-красное, – а видел лишь ее лицо. Не лицо, а свечение лица. Это лицо менялось, она узнавала его. Посылала через гостиничный холл свет своего изумленного, испуганного, родного лица. Он кинулся к ней, обнял:
– Где ты была? Я искал! Спрашивал! Боялся, что не прилетела!..
– Да я с утра здесь… Никуда не выходила, ждала тебя, как условились…
– Да я же у этой спрашивал!..
Он оглянулся на стойку, где виднелось белое, обесцвеченное перекисью власяное сооружение, слышался голос администраторши. Испытал к ней ненависть, приступ гнева и бешенства, желание двинуть всей мощью своего гнева по этой самодовольной, из фальшивых зубов, волос и бриллиантов, стерве. Но удержался. Нет, не для гнева были отпущены ему эти минуты. Она, его Вера, была перед ним, ошеломленная, светящаяся, родная, знакомая до каждого лучика, летящего из глаз, из смеющихся губ.
– Я весь день сидела, ждала тебя! Нет и нет, нет и нет, а сейчас вышла, решила поужинать.
– Вот и хорошо! Пойдем поужинаем… Или после? Или ко мне?
Он путался, сбивался. Радовался тому, что сбивается. Вел ее через холл к ресторану, где звякала музыка, и швейцар с галунами приоткрыл перед ними тяжелую дверь.
Ресторан был огромный, в двух ярусах, еще полупустой. Астахов подошел к метрдотелю и, глядя в его зоркие, черные, всевидящие глаза, попросил:
– Два места, и больше, прошу вас, никого не подсаживайте!
Метрдотель секунду смотрел на его жесткое, сожженное солнцем лицо, на его штатский, чуть просторный костюм, под которым прямо и твердо двигалось тело, на крепкие складки у губ и бровей. Что то понял, кивнул:
– Вам подальше от оркестра?..
– Конечно!
И они оказались вдвоем среди золотистых ресторанных сумерек, где, удаленные, на маленькой сцене, музыканты трогали перламутровые инструменты, перекладывали их с места на место, и инструменты тихо позванивали, постукивали и вздыхали.
– Ну вот, – сказал он, когда официант поправил перед ним две крахмальные салфетки, выпуклое, на тонких ножках, стекло. – Ну вот!
И сразу обо всем, что просилось, рвалось, было у них на устах, летело вместе с ними в самолетах. О домашних, о близких. Окунуться в дорогой домашний сумбур, от которого, бывало, уставал и отмахивался, а теперь кидался в него, желал его, требовал. Хотел знать о доме.
Прежде всего о сыне.
– Знаешь, как-то уж очень за этот год Витя наш повзрослел. Все эти его усмешечки, выходки куда-то исчезли. Стал серьезный. Учится почти на отлично. Редко-редко четверку принесет. Много о тебе расспрашивает. Как с тобой познакомились. Почему ты стал офицером. Про твой лейтенантский период. Как в танке тонул. Повесил над своим столом карту Афганистана, кружком отметил провинцию Герат. Заглянула к нему в учебник, а там лежит твоя последняя фотография. В кишлаке. Ты всегда для него много значил, а теперь особенно. Боюсь, что он метит в военное училище…
– Чего ж бояться, молодец Витька!
Затем, конечно, о матери.
– Я ведь к Маргарите Васильевне ездила, я писала тебе. Ну что я тебе скажу? Болеет. Плохо слышит, видит. Я ей весь дом прибрала, все вымыла, выскоблила. Приезжайте, говорю, Маргарита Васильевна, к нам. У нас ведь хозяина нет, комната пустует. Вот и поживете в сыновней комнате! А она отказалась. Говорит, поздно ей уже ехать. Только бы дожить, тебя еще раз повидать!
– Ах, мама, мама! Так о ней душа болит! Ведь вот же она, совсем недавно была молодая, вишню в саду обирала. А теперь такой за нее страх находит!.. Ты все-таки уговори ее, ладно? Может, летом на дачу ее возьмешь. Ну, конечно, она не больно-то ладит с твоими стариками. Опять обиды начнутся… Ах, мама, мама!
Потом о ее родителях.
– Ну мои-то еще молодцом! Тебе кланялись. «Привет твоему генералу!» Мать говорит: «Если к осени вернется, я его тремя сортами варенья угощу и грибами солеными». А отец посмеивается: «А я его запрягу в хозяйство, сараюшку с ним переделаем. Хоть он и большой начальник, а я ему рубанок в руки – и работай!»
– Ну, Петр Захарович без дела сидеть не даст! Сараюшку мы с ним переделаем. На его лад, конечно!..
О соседях по дому.
– У Караваевых, как всегда, не разбери что! Ссорятся, мирятся. Разъезжаются, съезжаются. Варвара ко мне то жаловаться прибежит, а то не нахвалится своим. Я ей говорю: «Ты, ради бога, Варвара, уж больше ко мне с жалобами не ходи! Я ваших дел не понимаю и понимать не хочу! Вот если бы твой получил назначение куда-нибудь подальше, где пули свистят, ты бы иначе на него смотрела. Поняла бы, что такое семья!»
– И правильно. И не вмешивайся в их канитель! Пусть сами разбираются. Буза эта их бесконечная! Как только люди живут!..
Он смотрел и не мог насмотреться на ее красное платье, которое ей так шло, на округлое дорогое лицо с легкими морщинками у сияющих глаз.
– Вера, Вера моя!..
Официант, действуя бесшумно и ловко, расцвечивал стол. Красиво уложенная на тарелках и блюдах еда, бутылка шампанского. Нет, это не была их домашняя трапеза, когда Вера ставила перед ним его любимую миску, в которой все казалось вкуснее. Если был в духе, ел да нахваливал, видел, как она розовеет от удовольствия. А если не в духе, хватал газету, ел, уткнувшись в лист, и она огорчалась, искала его взгляд, роптала. Нет, это было не домашнее желанное застолье. Но и не то торопливое, в гарнизоне, где офицеры тесно, плечом к плечу, сходятся на быстрые завтраки, обеды и ужины, внося в них продолжение своих военных забот, своей усталости, своей печали по любимым, далеким. Не то, в походном фургоне, за узеньким металлическим столиком, куда повар-солдат подает тарелки из прорезанного в стене оконца, а в открытую дверь видна колючая степь, скопление техники, пыль от прошедшей колонны. Но все-таки это было чудесно – белая скатерть, блеск стекла, летящие пузырьки шампанского и она, его Вера, так близко, на расстоянии тихого слова, на расстоянии протянутой с бокалом руки.
– Как же нам с тобой повезло, моя родная! Как я ждал этой встречи! Как скучал по тебе! Сколько всего передумал!.. За встречу! За тебя! За нас с тобой, жена моя милая!
Он выпил шампанское, видя, как тает вино в ее бокале, как смотрит она на него, желая запомнить. Он и сам запомнил, запечатлел ее облик, унес за хребты.
– Протяни ко мне руку!.. Нет, ближе!.. Еще!.. Вот так!..
Она улыбалась, почти догадывалась о его затее. Протянула руку. Он извлек из кармана серебряный тонкий браслет, инкрустированный лазуритом. Пропустил сквозь браслет ее пальцы. Надел на запястье обруч, чувствуя, как прохладный металл откликнулся на тепло ее кожи. Серебро, окаймленное голубым поднебесным камнем, посветлело, ожило.
– Какая красота! Откуда? – Она рассматривала подарок, восхищалась, подносила к губам. Он наслаждался, видя, как голубые жилки на ее белом запястье вливаются в серебро, в синюю струю лазурита и глаза ее наполняются давнишней яркой синью и глубиной.
– Это афганский?
– Да нет, это здесь, в Союзе. Должно быть, индийский. Но там такие же камни… Это тебе за все твои ожидания. Носи, чтоб скорей дождалась.
И говоря это, вспомнил: боевая колонна идет мимо серой горы. С вершины к подножию, как река, ниспадает синяя осыпь. Голубые глыбы, скатившись, наполняют сухую ложбину. Все смотрят из люков на гору, сложенную из небесных камней.
– А помнишь? – сказала она, и лицо ее – он знал это ее выражение – словно затуманилось, потеряло резкость, оглянулось в исчезнувшее, миновавшее время. – Помнишь твой первый подарок?