Катя Миллэй - Океан безмолвия
— Прости, — говорю я и извиняюсь искренне, не только за то, что наорал на него. Ему, конечно, рано или поздно надо взрослеть, но мне жаль, что это происходит таким образом.
— Я просто не могу понять. Такая красотка, одна, почему он ее не изнасиловал? Просто избил до полусмерти и бросил умирать? Непонятно.
— А если бы изнасиловал, было бы понятно? — Самому-то мне непонятно вообще все, что с ней произошло.
— Да нет. Просто пытаюсь понять, почему он так поступил. Должна же быть причина.
— Охренел от душевных мук, от ярости, от горя. Озверел от реальной жизни. — В жизни полно вещей, от которых можно свихнуться, и очень мало того, что помогает сохранить присутствие духа.
— Это его не оправдывает, — замечает Дрю.
— Конечно нет, — отвечаю я. — Ты просил причину. Вот тебе причина. Только фиговая.
Я вижу, что он все еще пытается осознать, совместить это с собственной картиной мира; но у него не получится. И не нужно. Такому не должно быть места в картине мира, сколь бы часто подобное ни случалось.
Часы на стене, кажется, с каждой минутой проклинают меня, и я изо всех сил стараюсь на них не смотреть, чтобы не считать минуты. Я даже не знаю, как долго мы молчим, прежде чем начинаю высказывать те мысли, что теснятся у меня в голове; мне нужно от них избавиться.
— Я надеялся, мне не придется переживать это еще раз. Я просто не могу. Все уже произошло, осталось в прошлом. Все погибли. Все. А теперь еще и она. За что? Чего я такого натворил? Зачем жизнь подарила мне ее — чтобы снова забрать? — Дрю, я чувствую, хочет сказать мне, чтобы я об этом не думал, — но не может заставить себя. А о чем мне еще думать? — Сам виноват. С чего я взял, что мне можно в нее влюбиться?
Дрю вздыхает, уставившись в потолок.
— Это нормально, Джош. И с ней все нормально. — Он сам хочет в это верить, но не верит… Уж лучше б молчал.
— Да где ж нормально-то?
Далеко за полночь, но в доме никто не спит. Сидим пьем кофе, уже третий кофейник. Последние два раза кофе заваривал я. Это справедливо, ведь пью его в основном я сам.
Час назад вернулись Ашер с Аддисон и мистер Уорд. Они ничего не рассказали, да и незачем, и так все понятно. Если б они что-то нашли, тоже все было бы ясно без их рассказов. Молчание в этой комнате давит на нас, как тиски, постепенно сжимая все сильнее, мы уже начинаем задыхаться. В углу — зловещий силуэт пианино, словно призрак, на него я тоже не могу смотреть, ведь теперь мне известна его история, и она неотступно преследует меня.
Мы с Дрю сидим в столовой, за столом. Мистер и миссис Уорд сидят на одном диване, но не рядом. Аддисон растянулась на другом диване, положив голову Ашеру на колени, и он рассеянно теребит ее волосы.
Вдруг открывается задняя дверь. Словно бомба взорвалась. Все мгновенно поворачиваются на звук. Это она.
Все замерли. Никто не срывается с места, не бежит к ней, не визжит от радости. Все молча смотрят, словно желая убедиться, что она действительно пришла. Она смотрит на всех нас сразу, потом обводит взглядом все измученные лица, наконец доходит до меня. И на этом все обрывается. Я по-прежнему сижу в оцепенении, но она бросается ко мне. Останавливается прямо передо мной, и тут все одновременно начинают говорить: «Эмилия», — говорит мама; «Эм», — говорит Ашер; «Милли», — говорит папа; Дрю говорит: «Настя», а я: «Солнышко». И тут она «сломалась».
Все девушки, что жили в ней, раскалываются вдребезги, разлетаются осколками в разные стороны, и я обнимаю ту единственную, которая осталась.
Я крепко сжимаю ее в объятиях, но ничего не говорю. И ни о чем не думаю. Дышу ли я — не знаю. Очень боюсь ее отпустить, чтобы она не рассыпалась на части. Только раз в жизни я видел, как она плачет, но сейчас все иначе. Ее просто нет, она исчезла в какой-то потусторонней пропасти страдания. Этот плач. Дикий, первобытный стон, приводящий в ужас, — я не могу его слышать. Ее рука у лица, она пытается остановить плач, но ничего не получается. Ее бьет дрожь, безостановочно, и я мысленно молю, чтобы она успокоилась. Я чувствую, что все в комнате смотрят на нас, но сейчас мне не до них.
Она так и стоит, но на самом деле висит на мне. Повисла на мне всей своей тяжестью. Тяжестью своего тела, своих тайн, своих мучений, сожалений, утрат, и, мне кажется, я и сам вот-вот сломаюсь под этой ношей. Не хочу все это знать. Теперь я понимаю, почему она так много бегала. Мне тоже хочется убежать. Бросить ее, распахнуть дверь и бежать без оглядки — все происходящее выше моих сил. Не такой уж я сильный, не такой уж храбрый, я не способен ее утешить. Меня не хватит на нее. Я не могу никого спасти. Даже себя самого.
Но сейчас я здесь, и она тоже, и я не могу ее отпустить. Может, мне не придется спасать ее всю жизнь. Может, я спасу ее прямо сейчас, в эту минуту, и если получится, я тоже спасусь, и этого будет достаточно. Я крепче обнимаю ее, словно пытаюсь унять ее дрожь. Она плачет беззвучно, спрятав лицо у меня на груди. Я смотрю, как от ее волос на макушке отражается свет, смотрю неотрывно, чтобы не оглядываться по сторонам и не видеть лиц с вопросами, на которые у меня нет ответов.
Постепенно она успокаивается, дыхание выравнивается. Она приникла ко мне и уже не дрожит. Вдруг она перестала на меня опираться, оторвалась от меня.
Я выпустил ее из объятий, но глаза мои неотрывно за ней следят. Лицо ее вновь стало непроницаемым, как тогда, когда я увидел ее в первый раз; буквально на моих глазах она прячет эмоции поглубже. Это похоже на кинокадры взрыва в обратном направлении, когда из обломков вновь складываются целые дома, как будто ничего не произошло.
Я боюсь отвести от нее взгляд. Боюсь, что она снова рассыплется в прах. Исчезнет. Я боюсь. Зря я покинул свой гараж. Зря впустил ее.
Но вот она замечает на столике стопку своих тетрадей и буквально вся замирает. Неотрывно смотрит на тетради. В ее глазах — и вопрос, и ответ.
— Как же так? — спрашивает наконец ее мама. В голосе — непонимание. И боль предательства. И облегчение. — Ты же ничего не помнила.
Я смотрю на лица любящих ее людей; они не слышали ее голос почти два года. Никто из них не ждет ответа. Но ответ есть.
— Я все помню, — шепотом отвечает она; это и признание, и проклятие.
Услышав голос дочери, мать судорожно втягивает в себя воздух. И этот прерывистый вздох — единственный звук в воцарившейся тишине.
— И давно? — спрашивает отец.
Она отводит глаза от тетрадей и поворачивается к нему.
— С того самого дня, когда я перестала разговаривать.
Наконец все улеглись и даже уснули, разместившись в разных комнатах — на кроватях, на диванах, на полу. Я устроился на односпальной кровати вместе с Солнышком, в ее комнате; она лежит, прижавшись ко мне, и не важно, что места маловато, — все равно я хочу, чтобы она была еще ближе.
Никто не попытался меня остановить, когда я укладывался вместе с ней. Должно быть, понимали, что не могут этому помешать. Никакие силы — ни в этом доме, ни в этом мире — не могут меня заставить находиться отдельно от нее.
Дрю спит на матрасе на полу здесь же — тоже, видимо, хочет быть поближе к ней.
Я слушаю ее дыхание: легкие вдохи напоминают мне, что она рядом, лежит, прижавшись ко мне; мы всегда так спим, тесно прижавшись друг к другу.
Среди ночи в комнату заглядывает ее мама, смотрит, как мы спим. На лице — выражение смирения или даже понимания.
— Как ты ее назвал? — спрашивает она, но смысл вопроса, конечно, не в этом.
— Солнышко, — отвечаю я, и миссис Уорд улыбается, как бы соглашаясь, что это идеальное имя, и, возможно, кроме меня самого, только она так считает.
— Что она для тебя? — шепотом спрашивает она. Вот это и есть смысл ее вопроса, и я знаю ответ, хотя не могу его сформулировать.
Прежде чем успеваю ответить, с пола доносится приглушенный голос Дрю.
— Родной человек, — говорит он.
И он прав.
Глава 55
ЭмилияУтром следующего дня мои родители ушли на пресс-конференцию, а Ашер отправился в школу, хоть ему и разрешили пропустить занятия.
Я провожаю Дрю до его машины, и мне кажется, я готова обнимать его вечно.
— Я буду скучать по своей Насте-Пасте, — говорит он мне.
— Я всегда буду для тебя Настей-Пастей. — Улыбаясь, я выпускаю его из своих объятий. — Передай Тьерни, пусть даст тебе еще один шанс. И если ты опять все испортишь, я сама тебя прибью.
А потом он уехал. Остались я, Джош Беннетт и все не заданные вслух вопросы.
Я даю ему одну из своих тетрадей, ведь только так он может получить интересующие его ответы, а он смотрит на нее как на гадюку.
— Не хочу знать, что здесь, — говорит он, отказываясь брать у меня тетрадь.
Я объясняю, что тоже не хочу знать, что там. Но я знаю, и он тоже должен знать. И он читает, и лицо его каменеет, как и все остальные мускулы в теле. Я вижу, что он пытается не заплакать. И, когда показываю ему снимки, сует в рот кулак: наверно, хочет ударить что-нибудь, но здесь нет ничего такого, по чему можно ударить. И когда он доходит до фотографии моей руки, той, из которой со всех сторон торчат кости — даже не верится, что врачам удалось ее собрать, — не может сдержать слез. И я его не осуждаю.