Дина Рубина - На солнечной стороне улицы
Я не сразу ее опознала именно из-за этого, нового для меня, цвета ее волос.
Она была очень буднично одета: джинсы, рубашка с расстегнутым воротом, — как будто только что явилась из Ташкента семидесятых годов… Вот только обувь была хороша: светло-серые туфли фирмы «Хоган», на низком каблуке, — видать, ее научили все же покупать обувь отменного качества…
Несколько мгновений я следила, как передвигается она по комнате, кого-то приобнимает, с кем-то перебрасывается двумя словами, одновременно наливая себе в бокал «Амаретто» все для того же, не самого изысканного, коктейля, который я придумала для нее в середине романа, — вернее, выудила в Интернете, поскольку ни черта в этом не смыслю.
Минуты две она пропадала на кухне, обшаривая холодильник в поисках сливок для коктейля.
— Почему она так молодо выглядит? — спросила я у кого-то рядом, не ожидая ответа… Ведь ей уже… мы ведь ровесницы? Да нет, она старше. Старше!..
Она плюхнулась на диван рядом со мной, задрав ногу на ногу, — очевидно, вполне свободно чувствуя себя в этом доме. Отпила из бокала и поставила его на пол. Минуты две отстраненно наблюдала за молодой парой, сведенной объятием под такую неподходящую для танцев музыку… и вдруг уснула, откинув голову на спинку дивана… Я продолжала рассматривать ее, не стесненная приличиями…
Ее внешность вошла в прекрасную пору абсолютной, исчерпывающей полноты образа, когда лицо выражает покой и свободу от смятений молодости, от стремления непременно успеть и обязательно настигнуть… То золотое сечение возраста, краткий миг благоденствия, когда ты в ладу со временем, собственным телом и собственным лицом…
Изящный кулон-часики на ее шее — явно антикварная вещь — проблескивали бриллиантовой слезой на вдохе поднимавшейся груди, никак не сочетаясь со свободной «художнической» рубашкой, но она, видимо, этот кулон никогда и не снимала…
Вдруг я обнаружила, что мы с ней сидим в одной позе, задрав ногу на ногу, и даже одинаково свесив с дивана руки. В какой-то момент почудилось, что мы — две фигурки, слепленные из одного куска глины.
Так в детстве отщипываешь недостающий кусок от соседнего туляя и прилепляешь к своему… Но ведь, подумала я сразу, мы и вправду слеплены из одного воздуха, одного солнца, воды и глины… — мы, дети нашего детства, нашего города. И разве и я, и она — не тасуем всю жизнь одни и те же магические знаки: дерево, глина, солнце, вода… вода, дерево, глина, солнце? — стараясь воспроизвести свои миры из одних и тех же элементов, которыми насытились наши души и тела в самом начале жизни? Не знаю, как она, а я-то в своем деле до конца уже обречена перебирать все те же знаки, надеясь выстроить из них новую последовательность… Вот и сижу, с закрытыми глазами нащупывая, передвигая, тасуя невидимые карты, шепча все то же, все то же:
— Дерево… солнце… глина… вода… Вода… дерево… глина… солнце… Солнце… солнце… солнце…
Минут через пять она проснулась и повернула ко мне голову.
Довольно долго мы смотрели в глаза друг другу… Она сонно и спокойно; я — с любопытством.
— …Мы ведь встречались прежде? — спросила она наконец… — В… Иерусалиме?
— …и в Иерусалиме… — сказала я.
Странно, как она никогда не могла меня запомнить! Это она-то, со своей поразительной, профессиональной памятью на лица, детали, цвет… В который раз это меня задело: да что я, в конце концов, была для нее прозрачной — вроде того, как высшие силы, по воле которых вершатся наши судьбы, невидимы нашему глазу?
И, может быть в отместку, я произнесла:
— Я ваш автор.
— Вы издаетесь в «Абрамс»?
В то время издательство «Abrains Harry N. Abrains» готовило к изданию книгу по современному искусству, где некий раздел был посвящен и ее творчеству, с репродукциями картин, — в связи с чем, вероятно, она и оказалась в Нью-Йорке.
— Да нет… Ваш автор — в том смысле, что сочиняю о вас книгу! Роман…
Она хмыкнула, подняла брови, тряхнула головой, окончательно просыпаясь. Нахмурилась:
— Забавно… Да… как вы смеете?!.. Что, собственно, вы… — но вдруг рассмеялась и проговорила:
— Ну и черт с вами!
Опустив руку, нащупала на полу свой бокал, подняла, отпила глоток.
— Так где ж я нахожусь в данный момент? — спросила она. — В данный момент, в вашем романе. В финале?
— Еще не знаю, — сказала я. — Возможно… И мы почти синхронно подняли свои бокалы.
— «Прощай же, книга…»? — усмехнувшись, спросила она…
— Ну, почему же, — возразила я…
На мгновение меня коснулась мысль, вполне банальная, с давних пор ужасавшая не одного писателя: а вдруг это не я пишу о ней книгу, а она — обо мне? Вдруг не она — мой вымысел, а я — ее? И несколько секунд с тайным страхом я вглядывалась в ее насмешливое лицо…
Но вовремя опомнилась и перевела дух: она была возмутительно молода. Она не старела, — то есть обладала классической привилегией литературного героя, его преимуществом перед автором — вполне смертной особью с камнями в желчном пузыре и астмой, усугубляющейся с годами.
— Ну почему же, — повторила я мягко. — Книга только еще пишется…
* * *Однажды, не так давно, когда я поняла, что забыла все, совсем, помню лишь названия двух-трех улиц (давно уже переименованных), я попросила отца нарисовать план Ташкента по памяти.
Меня заботит тающая вещественность, скудеющая плотность мира, которая позволяет если не останавливать время, то хоть немного тормозить его скользящий гон.
Мой отец — художник, у него профессиональная визуальная память и прекрасное чувство ориентации в пространстве. Довольно быстро, по ходу роняя названия, он набросал карандашом паутинки улиц, обвел кружочки площадей, в центре поместил большой овал — Сквер Революции.
С тех пор каждого знакомого ташкентца я просила рисовать по памяти план города.
И каждый рисовал нечто совершенно отличное от реально существовавшей карты.
Что это значит? Страшно подумать! Что каждый жил в каком-то своем городе? В каком-то своем, вымышленном, нереальном городе? Так может быть, его вообще никогда не существовало?
* * *Двадцать лет спустя после отъезда я оказалась в Ташкенте по служебным делам.
Как и предполагала, с первых же минут, уже в аэропорту, пахнула мне в лицо застылая в воздухе отчужденность. Из огромного мира Города, моего города — с разноликими толпами родственников, друзей, приятелей, соседей, соучеников, знакомых и еле знакомых, а то и совсем незнакомых, но все-таки известных через кого-то людей, — остались несколько человек, застрявших здесь по разным невеселым причинам — так застревает на скале альпинист, угодивший ногой в расщелину.
Переименованные улицы, однообразная монголоидность лиц вокруг, забытое ощущение собственной детской потерянности… Я смутно узнавала какие-то перекрестки, но, как бывает во сне, не могла вспомнить — что здесь со мной происходило, кто здесь жил за углом, и почему так сжалось сердце при взгляде на гигантский платан у ворот того особнячка?
Поворачивала за угол и оказывалась в незнакомом месте.
Как в детской игре, когда, завязав глаза, тебя раскручивают до головокружения, до тошноты, затем оставляют, и ты должен нащупать правильную дорогу… Пошатываясь, протягивая неуверенные руки, с завязанными глазами ты идешь на голоса…
— Ты не была еще на Алайском? — спросил меня голос двоюродного брата. — Обязательно пойди. Ты обалдеешь! Дирекция сдала всю территорию немецким фирмам, и те грандиозно все перестроили.
Нет, я туда не пошла. Это была единственная возможность сохранить Алайский базар таким, каким он был, и должен пребывать вовеки — с мастером Хикматом, ремонтирующим старую посуду, с одноногим пьяницей, научившим ворона Илью Ивановича вытаскивать желающим судьбу из корзинки, с чистильщиком обуви айсором Кокнаром и со старухой, разложившей на газете гребешки, пуговицы и старые открытки, — пока мой экипаж, запряженный четверкой безумных лошадей, не перевернется окончательно.
* * *На третий день я отвязалась от сопровождающих и пустилась сама нащупывать дорогу в город своего детства и юности.
Кстати, цвела сирень — белая и чернильно-фиолетовая.
Я долго шла, влекомая утробным чувством общего направления, — словно кошка, завезенная на глухой полустанок и вываленная там из мешка.
Вдоль местного Бродвея, — в прошлом улицы Карла Маркса, ныне же с длинным непроизносимым названием, — обосновались продавцы всяческой кустарщины для туристов, и — одна из центральных магистралей в прошлом, — из-за пестроты керамики, желтого и красноватого блеска медной утвари, из-за натянутых по обочинам оранжевых брезентовых шатров общепита она сразу приобрела вид барахолки.
Возле одного такого шатра, привязанный за лапу к колышку, бродил вокруг ствола карагача встрепанный ворон, сердито выклевывая что-то в траве. Я долго смотрела на него, превозмогая желание тихо позвать: «Иль-я Ива-но-ви-и-ич!»…