Андрей Дмитриев - Дорога обратно (сборник)
Не ответив мне сразу, Иона встал из-за стола, направился к рубке, повозился там, гремя железом и чертыхаясь, вернулся с бутылкой дагестанского коньяка, двумя стаканами и, не спрашивая моего согласия, разлил коньяк вслепую по стаканам. Мы сдвинули стаканы.
— Поплывем, — сказал он вместо тоста. — Мы с тобой еще как поплывем… Когда я совершенно озверею со всеми этими делами — оставлю дела на Скакунникова, на Ползункова Семен Семеныча, а лучше — на Марину, и поплывем мы с тобой сначала к устью. Его рукава, если ты помнишь, узкие, заросшие камышами; сквозь них, чтоб не зарыться в ил, не всякий сумеет пройти на барже. Ты, я уверен, из тех, кто сумеет… Можно постоять денек-другой в рукавах, порыбачить там, пострелять по камышам дичь; надоест стоять — полный вперед в Озеро. На простор, капитан!
— И там опять порыбачить, — подсказал я Ионе, и он обиделся:
— Зачем же? — потом примирительно плеснул коньяк в стаканы и продолжил: — Ты, конечно, можешь и рыбачить, пожалуйста, это дело твое, но лучше тебе сойти со мной на бережок в деревеньке Слезкино — это в двадцати километрах, если берегом, — дальше Пытавина… Теперь скажи мне, только честно: ты какой любишь сыр?
Я растерялся.
— Вообще-то я не любитель; я котлеты люблю… Пожалуй, швейцарский. Который пожирнее и с большими ноздрями.
— Разумеется, разумеется… можно и так сказать, — загрустил Иона, но сразу вновь воспрял: — Договорились! Швейцарский. Это даже упрощает дело… Значит, плыть нам нужно в мае или июне. Именно в мае, мой капитан, именно в июне следует брать молоко для швейцарского сыра. Именно в мае при нашем климате, после первой травы, именно в июне, когда трава загудит от соков, в молоке слезкинских коров, да и во всей округе наблюдается наивысшее содержание капаказеина Б, мой капитан… Я это выяснил втихаря; одному тебе пока рассказываю. Я потому и прикупил втихаря в Слезкино избенку… И как только мы с тобой причалим там втихаря — немедленно займемся подпушкой. Ты человек морской, значит, суровый, мой капитан?.. Очень хорошо! Ты зарежешь мне теленка, возьмешь желудок, промоешь его, и мы замочим его потом в сильном уксусе, часа буквально на четыре. Пока он мокнет, можно и рыбачить, так уж и быть, капитан… Но уж потом — за дело. Сполоснем желудочек в сыворотке, натрем с двух сторон меленькой солью, растянем на реечках — и пусть он себе сушится… Потом намочим его в сыворотке, можно и в кислой, но я предпочитаю свежую, — в тепле подержим, и очень скоро станет эта сыворотка самой простейшей подпушкой… Давай, что ли, выпьем, капитан, за твой швейцарский сыр с ноздрями.
Мы выпили.
— …Но это, капитан, еще только подпушка, это еще не сыр. Твой сыр, капитан, только начинается… Покупаем ведро парного молока от слезкинской домашней коровы и вливаем в него сливки с того ведра молока, что мы купили с тобой, допустим, загодя, еще вчера; берем чистейшую кастрюлю; вливаем; ставим на горячие угли; греем; льем подпушку и мешаем, мешаем, мешаем, обязательно деревяшечкой, пока не отделим от подпушки творожок, — ты за процессом следишь, капитан?.. Следи внимательно. Сняли мы кастрюльку, слили мы сыворотку, выжали ее остатки из творога — но осторожненько, чтобы не размяк, иначе не видать тебе никаких ноздрей, — сложили мы творог в тряпочку и в деревянную формочку с дырочками на дне. Накрыли дощечкой, положили сверху камушки, помаленьку прибавляя и прибавляя камней… Держим сутки, можно и дольше — пусть себе сохнет. Вынимаем, солим, натираем меленькой солью, кладем в корзинку с редкими прутьями — и пусть себе зреет. Два раза на дню переворачиваем, ну и, разумеется, отгоняем мух… К началу августа, капитан, твой сыр будет готов. И только посмей мне тогда сказать, что ты не любитель.
Тут уж и я предложил Ионе выпить. Мы выпили, и он сказал:
— Как ты понимаешь, одна голова твоего эмменталя с ноздрями выйдет самой дорогой головой в стране. Возьми стоимость теленка, молока, да и все проживание в Слезкине, пока твой сыр зреет и все твои дела стоят… Но я бы все сейчас отдал, капитан, ради одной этой сырной головы. Я бы к бесу все бросил, даже баржу, я бы отправился в Слезкино даже пешком, с тобой или, черт с тобою, даже без тебя, если ты и впрямь — не любитель… Потому что я устал, капитан.
Мы оба устали и разошлись по каютам. Остаток ночи я напрасно пытался уснуть в тесном, пропахшем ржавчиной закутке, на жесткой и узкой койке. За фанерной перегородкой спал Серафим; фанера дрожала от его храпа возле самой моей головы. Под утро, когда храп наконец-то стих, над головой начали ходить и долбить клювами палубное железо речные грубые птицы.
Утро было бодрым. Я искупался в холодной реке. Взятой из дому щеткой почистил зубы. Наметив себе большой круг, пробежался кругами по влажному лугу; потом ко мне присоединился Иона, и не было в нем, упруго бегущем, ничего от ночной усталости, даже тени не осталось в его кавказских твердых глазах от ночной мечтательной жалобы… Марина и Серафим еще не просыпались, когда Иона предложил мне разогреть коней. Я отказался: не было седел, да если бы седла и были — я никогда не сидел в седле. Иона, выбрав вороного, забрался, босой, на его хребет и резвой рысью, держась за холку, поскакал в сторону леса. Жеребята увязались за ним. Оставшиеся со мной кони смотрели на меня каждый одним равнодушным глазом, поворачивали ко мне морды и дышали на меня. Иона вернулся шагом. Говорил со мной о лошадях, но я слушал его вполуха, с накатившей вдруг грустью ожидая пробуждения Марины, печально предугадывая, как она появится, свежая и чужая, на облитой солнцем барже, — и вскоре она появилась: ударами рынды позвала нас завтракать. За обычной яичницей и чем-то там еще мы сидели почти молча, скучно. Простились буднично. Марина потрепала меня за загривок, коснулась губами моей щеки.
— Ты подумай, подумай о моем предложении, — скорее вежливо, нежели заинтересованно напомнил мне Иона.
Мне не надо, не надо было поддаваться ей вновь, корил я себя уже в машине, когда шофер Степан Михалыч вез меня и Серафима в город; мне уже не к лицу — по мановению не моей и предавшей меня женщины хватать зубную щетку и непонятно ради чьей и какой корысти пастись потом на чужом лугу!.. Чем помогло тебе, холстомер, это ночное, язвил я себя и клеветал на себя, лишь бы было больнее, лишь бы не впустить в себя жалость к себе, — что нового о себе узнал ты на этой дурацкой барже? Ничего нового ты не узнал, ты лишь окончательно убедился в том, о чем умело и бережно молчал сам с собою все свои одинокие годы. Ты очень скоро, может быть, станешь настоящим капитаном, но у тебя нет своего будущего. Если в каком-нибудь ином достоверном будущем, кроме предложенного тебе Ионой, ты сам за всю бессонную ночь не сумел себя убедить, значит, и нету у тебя никакого иного будущего. Но и на барже тебя не дождутся, это было бы слишком. Потому что не дождутся. Потому что никому, даже женщине, разлюбить которую невозможно, баржу прощать нельзя.
— Эй, полегче! — закричал Серафим, перекрывая визг тормозов встречных автомобилей.
Мы неслись по разделительной полосе, расходясь с ними впритирку.
— Боитесь? — удивился Степан Михалыч. — Даже странно. Я вас везу, а вы боитесь.
Мне тоже показалось странным, что вцепившийся сзади в спинку водительского сиденья Серафим боится быстрой езды… Почему это должно быть странным, спохватился я через минуту, — я тоже лихачества не выношу, пусть и не кричу… но я и не сын Розы Расуловны: это о ней, это о ее лихости говорил со мною Иона, когда рассказывал мне перед завтраком о своих конях, а я слушал его и не слушал, думая, как всегда, о Марине. Он говорил мне о самых ранних своих годах, проведенных в доме деда и бабки, об их самом любимом общем воспоминании… Двадцатые годы, Дагестан, конные соревнования полка, в которых юная уроженка тамошних гор Роза Расуловна участвует наравне с мужчинами. Верхом она приходит к финишу четвертой, в джигитовке она всего лишь седьмая, но уж зато в состязании на тачанках ей нет равных… Почти отпустив поводья, почти весь заезд стоя во весь рост, она первой оказывается у череды сложных и крутых, обозначенных лозой поворотов, проходит каждый из них мощным галопом, не опрокинув тачанку и не задев лозы; проходит тесные ворота из украшенных кумачовою лентой жердей, не придержав ничуть, лишь точнехонько направив коней меж жердями, и, завершив скачку под грохот труб и литавр полкового оркестра, получает призовые часы из рук командира полка. «Я их еще помню; они ходили и громко тикали; дед был с ними на фронте; потом он их подарил кому-то в память о бабке», — сказал мне Иона, пояснив затем, что коней он завел тоже в память о бабке, в память о том, как он, маленький и пугливый, завидовал ее воспоминаниям.
Шофер неохотно сбросил скорость. Прежде чем вернуть меня матери, он отвез Серафима в его промзону. Выйдя из машины, Серафим погрозил шоферу согнутым в крюк дрожащим пальцем, пробурчал мне что-то вежливое и поднялся на проросшее одуванчиками и крапивой крыльцо своей городской избы.