Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 10 2008)
Особенный рисунок в спектакле имеет Черт Дениса Юдина, сгусток притягательной энергии. Это вырвавшийся на волю мелкотравчатый хулиган и бестия, мелкий урка, торопящийся нагадить на земле, пока снова не скрутили. Он пьян от самого воздуха украинской вольницы, от запаха села и греховной человечины. Но, помимо прочего, этот субтильный черт еще и артист. Черт управляет стихией ветра, как заправский дирижер, берущий крещендо, и подымает по деревне собачий лай, начинающийся от его подвываний. Михаил Заец меняет масштабы: то Черт — это дьявол во плоти, персонаж, равный смертным героям, то Черт — это куколка на веревочке в кармане Вакулы. И это один из самых удачных и тонких трюков спектакля.
Моноспектакль из Бишкека
В Екатеринбург к Коляде приехали даже театры из Финляндии и Великобритании. Но все равно одна из самых важных культурных связей фестиваля — это визит киргизского спектакля. Культурная изоляция Средней Азии, ставшая одной из важнейших проблем региона после распада СССР, и политика сворачивания культурных инициатив в известном смысле разрушили контакт между театральными средами России и Средней Азии. Киргизы в Екатеринбург ехали поездом несколько суток, понимая, что внятную эстетическую оценку своей частной инициативе внутри Национального театра им. Т. Абдумомунова они смогут получить только в России. Между тем среднеазиатская актерская школа и особый темперамент оказались настолько убедительными и сокрушительными, что жюри единогласно вручило актрисе Турганбубу Бообековой приз за лучшую женскую роль, а спектакль “Дорогая моя” молодого режиссера Шамиля Дыйканбаева был признан самым оригинальным зрелищем фестиваля.
Суть в том, что киргизы смогли оторвать современный текст (монопьеса Николая Коляды “Шерочка с машерочкой”) от того сугубо реалистического направления, которым знаменуется сегодня новая пьеса. Среднеазиатская театральная школа или среднеазиатский темперамент умеют сделать текст вневременной ценностью. Среднеазиатское общество устремлено вглубь истории, лишено сиюминутности — это может быть плачевно для государства, строящего себя по канонам сурового Средневековья, но особенно привлекательно для культуры, где ценятся архетипичность и мифологизация. Среднеазиатский театр еще помнит свой исток-— ритуал, жречество, шаманизм. Попытка восстановить эпоху на сцене очень близка к попытке их в прямом смысле воскресить.
У киргизской актрисы текст Николая Коляды звучит не как здешний, плотский, натуральный (казалось бы, в этом и заключена его непосредственность и свежесть), но как монолог античной героини, как проявление мифологического древнего вневременного сознания. Именно в таком ракурсе Коляда зазвучал мощно и по-новому, войдя внутрь традиции пьес о трагедии рода.
В монопьесе, написанной с дюжину лет назад, женщина разговаривает со своей кошкой, как шерочка с машерочкой, и через этот запутанный и гневный монолог постепенно восстает картина материнского проклятия, адресованного сыну, который с невесткой покинул ее.
Мы видим мать в муках, в экстазе ненависти и любви, или, если говорить высоко, по-христиански, в страстях. Родственные отношения трактуются как рок. Отлучение сына от матери неизбежно, забвение, убиение матери сыном неизбежно, как неизбежно и материнское проклятие, убиение сына. Родовые отношения — это вскипание крови, это “неслияние” одной крови: адова пытка, смертная травма для человека. Боль разлучения крови от крови — это боль, уничтожающая самость. В программке спектакля его создатели печатают известную тюркскую притчу о вырванном материнском сердце, которое продолжает заботиться о ребенке.
В декорации киргизы изумительно сочетают “забытовленность” и символизм. Одна из самых страшных, пронзительных сцен спектакля — это мизансцена канонической иконописи, оплакивание Христа. Мокрая сыновья рубашка повешена на окне сушиться и как бы “распята”, и мать перед нею коленопреклоненно молит и стенает. Интересно рассмотреть саму рубашку. На рукаве — пятно то ли от вина, то ли от материнского варенья. Это одновременно и стигматы, и бытовое пятно, знак связи сына с матерью, которая верит в рубашку как в талисман. Что делает мать? Она застирывает грязную рубашку до дыр. Этот ритуал повторяется бесчисленное количество раз, и в движениях рук, стирающих рубашку, видна нерастраченная нежность. Мать оставила себе рубашку сына, фактически выкрала, и она осталась символом отчаянного одиночества и остервенелой любви, но и мифологическим образом — тканью Пенелопы. Мать вечно стирает рубашку своего уязвленного сына, и она никогда не отстирывается, как не отстирывается кипящая родовая кровь.
Не надо забывать о том, что постановка Коляды в Киргизии — почти культуртрегерский подвиг. Это вообще колоссальная проблема — поставить современный текст, вывести современного героя на сцену. И тут мало сказать, что Средняя Азия пребывает в культурной изоляции, что общество патриархально. Это мир, у которого нет основы для идентификации с современностью. Культурная политика и государственная политика отчаянно ретроспективны. Исторический идентификат находится только в Средневековье времен “Шахнаме” и Тамерлана. Культурные герои остались в Средних веках. В этой ситуации постановка современной пьесы — дерзкое нарушение традиций.
ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ДНЕВНИК ДМИТРИЯ БАВИЛЬСКОГО
Первая посмертная ретроспектива Дмитрия Александровича Пригова “Граждане! Не забывайтесь, пожалуйста…” в Московском Музее современного искусства (филиал в Ермолаевском переулке)
ще год назад казалось, что Пригова много и он везде — в музеях и в телевизоре, в галереях и на тусовках, теперь же везде и едва ли не всегда ощущается фантомная недостаточность главного концептуалиста всея Руси.
То ли Дмитрий Александрович так приучил всех к своему присутствию, то ли действительно долгое время Пригов был “нашим всем”, выполняя роль не то культурного московского домового, не то аттической соли, придавая съедобность любому блюду, но теперь его отсутствие кажется зияющим, особенно трагичным.
Для Дмитрия Александровича же всегда было важно сидеть сразу между всех существующих жанровых стульев и ниш, объединяя собой разрозненные и разобщенные художественные и литературные сообщества. К тому же нельзя забывать, что Пригов — концептуалист: работа с языками и готовыми культурными блоками для него важнее внешней яркости, занимательности.
Перед Екатериной Дёготь, куратором первой ретроспективы Дмитрия Александровича, стояла сложная задача: во-первых, отразить его во всех проявлениях, во-вторых, сделать экспозицию зрелищной и театрализованной. Вышла выдающаяся выставка, один из лучших виденных кураторских проектов, разыгранный как по нотам.
Из всего многообразия приговского наследия Дёготь отобрала повторяющиеся вариации одной и той же темы — дыры, раны, темные пятна, проступающие на поверхности капли, зияния.
Дёготь показывает Пригова последовательным учеником Малевича, его абстрактных композиций с нарастающими черным и красным, способными вместить все возможные и невозможные изображения и смыслы. Метафизическое напряжение (и даже отчаяние) нарастает от этажа к этажу, разрешаясь в конце экспозиции, где из копий знаковых поэтических сборников-книжечек Д. А. П. выложена целая стена плача.
Широкая лестница филиала Музея современного искусства в Ермолаевском переулке украшена небольшими (размером с сигаретную пачку) табличками с приговскими лозунгами, которые Дмитрий Александрович некогда диссидентски развешивал в виде объявлений на советских троллейбусных остановках, из-за чего стерильно-белые поверхности напоминают березовые штрихпунктиры.
Каждый этаж, затакт, начинается закутком с видео, где Дмитрий Александрович, как живой, кричит кикиморой и перечисляет всех умерших.
На первом (формально — втором) этаже развесили несколько графических серий, объединенных одним и тем же элементом. Проступанием темного (чаще черного, но в одной, интерьерной, серии “Интерьеры с каплями крови” — красного) пятна поверх репродукций с картинами русских пейзажистов (“Русские пейзажи с именами” и “Русские пейзажи с оком”), романтических полотен (“Романтические пейзажи”), циклов “Германия” и “Рисунки скотчем”, где зияния и нарушение аутентичного содержания выполнены скотчем. Нарушение целостности того или иного изображения несет известные приговские символы — имена художников классической традиции, Божье око или же просто чернильную кляксу, которая растекается поверх реалистических изображений буквальным проявлением потустороннего.