Леонид Сергеев - До встречи на небесах
Спустя неделю Кушак снова заглянул в студию:
— Пойдем посидим в Пестром.
Мы сели за стол и он, с грустноватой улыбкой:
— Надо же, когда-то мы отсюда не вылезали…
Его охватила ностальгия по нашей молодости… И еще через неделю он зашел… Он, старый, вдруг стал говорить со мной с теплотой в голосе, словно наконец вышиб из себя дух зла. Может, я ошибаюсь, но почему-то мне кажется, он испытывает что-то вроде вины за чересчур распоясавшихся евреев у власти, а скорее — ему немного неловко, что он на вершине успеха, а я в заднице. Но может, все это мои стариковские домыслы. Что безусловно — теперь он все чаще употребляет выражение: „еврей без всякого жидовства“; как-то процитировал Мориц: „Все евреи уехали, остались одни жиды“, а на шестидесятилетии Тарловского подтрунивал над своим еврейством (рассказывал, как обманывал деда раввина — делал вид, будто знает идиш); но что важнее — на следующий день позвонил юбиляру и в адрес всех, кто накануне присутствовал, отвесил комплименты; в том числе в мой адрес:
— …Ленька сказал замечательные слова… Меня охватила ностальгия по прежним временам» (говорю со слов Тарловского).
Кое у кого с Кушаком всегда были дружелюбные, почти родственные отношения, кое у кого приятельски-устойчивые, а у меня — многоступенчатые, сплошные подъемы и срывы: то залпы ругани, то дружеские излияния, то крайние непримиримые взгляды, когда мы балансировали на грани ссоры, то полное единодушие, без всякого притворства, когда я был уверен в прочности нашей дружбы. Я долго не знал, он мой жуткий друг или прекрасный враг, но догадывался — полностью своим для Кушака не буду никогда (он даже когда-то, лет двадцать назад, сказал мне: «Зачем тебе такой груз?»).
Недавно мы встретились на поминках художника Рубена Варшамова; обнялись, вновь ударились в нашу молодость, и Кушак, и я без всякой утайки поведали о своей теперешней жизни… — и я подумал: нас слишком многое связывает, мы вместе прожили трудные времена, и пусть наши отношения нельзя назвать основательной, капитальной дружбой, но все же они больше, чем просто крепкое товарищество.
Любопытное свидетельство — у Кушака (как и у Яхнина) нет ни одного русского друга (я — это так, по необходимости, да и по большому счету не очень-то и близкий). Ответственно заявляю: у него (как и у Яхнина) все близкие друзья одной национальности — Успенский, Камов, Новоженов, Арканов, Владин, Шендерович, Факторович (у Яхнина — Балл, Червинский, Соловейчик, Вальшонок) — такая сплоченная клановость, такой междусобойчик. Причем они в любой ситуации поддерживают друг друга, все разыгрывают, как по нотам; похоже, им ни о чем и не надо договариваться — у них солидарность на генетическом уровне. А уж если кому грозит опасность, со всей Москвы мгновенно съезжаются десятки «своих».
Кстати, вспомнил — вот странно! — но и у Шульжика и Ватагина русских друзей нет (кроме меня). Так и хочется спросить эту братву — почему вы за шестьдесят с лишним лет не удостоили дружбой ни одного русского? Неужели не встретили равного себе? Или попросту их за людей не считаете? Только у Тарловского в Куйбышеве был русский друг — прозаик Евгений Лазарев.
— Он был мне дороже друзей евреев, — говорит Тарловский, и я ему верю.
И наконец совсем недавно мы с Кушаком случайно встретились в ЦДЛ; немного поговорили за столом и вдруг он оживился и, совсем как в наши прежние лучшие годы, сказал:
— Знаешь что, а давай поедем ко мне! Выпьем, поговорим!
— Ты же не пьешь.
— С тобой немного выпью.
На его роскошной машине мы подъехали к его дому (недалеко от Светлого проезда, где я когда-то жил, где до сих пор стоит гараж, который я продал его брату), Кушак зашел в магазин, купил водки, закуску… Мы вспомнили все, всех ушедших друзей, всех наших жен и женщин. Вспоминали и удивлялись, что, несмотря на беспорядочный образ жизни, постоянные выпивки и злостное курение, мы все еще живы. Проговорив до часа ночи, мы обменялись книжками (я подарил Кушаку свою, которую издал за свой счет, он мне — четыре тома «Сатиры»); затем Кушак проводил меня до метро и мы тепло попрощались. Почему-то я подумал, что так хорошо мы вряд ли еще когда посидим.
Заканчивая о Кушаке, одно могу сказать точно: он прежний, бесприютный поэт, опухший от пьянок, всегда с «новыми строчками» — был для меня намного интересней и дороже, чем нынешний — трезвый, деловой, процветающий издатель. Я помню наши ежевечерние застолья, когда он читал стихи и я завидовал его вдохновению и мастерству; помню, как выпивая, он никогда не терял голову, и сколько бы мы не говорили, все не могли наговориться; помню, как с закрытием ЦДЛ мы шли к Пал Палычу или ехали к каким-нибудь женщинам… Это было замечательное время; мы уже далеко ушли от него, и сейчас я с трудом вспоминаю всякие размолвки и обиды (вспомнил всего три-четыре эпизода за сорок лет, что мы знаем друг друга), а все хорошее проявляется выпукло и ярко — оно неисчерпаемо, его не втиснуть в рамки очерка, оно достойно повести. Помню точно — в те дни, даже после крепкой попойки и бессонной ночи, рано утром, расставаясь с Кушаком, мне было грустновато — все казалось, мы мало поговорили. И почему-то каждый раз, когда я брел домой, на улицах стояла тишина, которая обычно бывает после праздника.
Тезка
Известный друг мой Леонид Яхнин на большинстве фотографий смотрится шикарно, ничего не скажешь — взгляд пронзительный, ухмылка — всем своим видом он дает понять, что для него нет загадок в этом мире. На одном из последних снимков он и вовсе выглядит важной шишкой: стоит выпятив пузо (раздулся от собственной значимости), двумя пальцами подкручивает усы, смотрит спокойно, как и подобает преуспевающему писателю, человеку большого ума. Кстати, из дюжины героев этих очерков чисто внешне, Яхнин больше всех похож на писателя (даже немного на Фолкнера, а курит так же много, как Марк Твен), а меньше всех похожи мы с Тарловским (меня, уже говорил, принимали и за посыльного, и за водопроводчика, а вечный хандрун Тарловский больше смахивает на незадачливого школьного учителя или на безработного музыканта). Получив диплом Андерсена, Яхнин задрал нос (похоже, решил, что и в самом деле создал шедевры) и высокомерно заявил мне:
— Я известный, хе-хе, меня все знают, а тебя, Сергеев, никто не знает, — и дальше, воодушевившись, в наступательном стиле. — Сейчас полно издательств, надо бегать по ним, предлагать себя, а ты никуда не ходишь, только пьянствуешь в ЦДЛ.
На следующий день он понял, что перестарался, до него дошло, что мне, старому хрену, как-то уже поздно бегать по издательствам, и если меня никто не знает за столько лет работы в литературе, то теперь в нее и соваться нечего, что я попросту прожил зря. Он позвонил с повинной, сказал, что наболтал спьяна. Изворотливый хитрюга! Он много не пьет и никогда не бывает пьяным (слишком любит себя и бережет), только болтает «вчера так напился» и прочее — тоже мне выпивала! Сразу говорю — с искренностью у него напряг. Но понятно, то что он, гусь, позвонил, уже ему жирный плюс. Кушак, например, нахамит, но никогда не извинится — всегда считает себя правым. Я ни разу от него не слышал «я не прав».
Со старым беззубым ворчуном Яхниным мы знакомы не один десяток лет и одно время крепко дружили — лет двадцать, не меньше. Мы не были одного покроя, но наши взгляды на многое совпадали, нам нравилось одно и то же в искусстве (здесь понимали друг друга с полуслова), в один голос чихвостили и нахваливали товарищей по «цеху», а уж когда заводили говорильню с женщинами, против нашего тандема было трудно устоять, не зря же нас считали «крупнейшими специалистами» в этих делах.
Еще будучи студентом архитектурного института, Яхнин занялся поэзией; больше, конечно, крутил романы, но все же успевал пописывать и стишата. После окончания института он два года работал в проектной мастерской и, по его словам, принимал участие в создании Зеленограда — то есть, как молодой творец пошел семимильными шагами в гору и ему уже светили всякие премии, но он почему-то сбежал с той горы и полностью переключился на литературу (некоторое время в нем архитектор боролся с писателем, но потом со стороны Яхнин посчитал путь писателя более легким и выигрышным).
Бесспорно, Яхнин мощная фигура; он выдумщик, у него врожденное чувство слова и трезвый, расчетливый ум. Это сочетание — способностей и практичности (а о его деловой хватке, умении приспосабливаться к новым требованиям и вкусам, ходят легенды; у него редкое чувство момента — он, как паук, мгновенно улавливает колебание паутины) сразу же дало результат — с оглушительной скоростью он выпустил несколько книжек сказок и его приняли в Союз писателей.
Вскоре «Мастер момента» нашел собственную жилу — югославских поэтов, и начал делать подстрочники по словарю, но позднее познакомился с югославкой, которая была замужем за русским, намурлыкал ей что-то, влюбил в себя, и полгода она сидела над его текстами.