Игорь Шенфельд - Исход
Аугуст посматривал на красно полыхающее закатное солнце, играющее с перышком лилового облака, и тюкал печально, когда внизу раздался волшебный голосок:
— Эй, строители: перерыв на ужин!
Аугуст чуть не навернулся внутрь сруба вместе с топором от неожиданной радости. Через пять секунд он уже был внизу. Уля принесла самодельные пельмени: много, целый чугунок, и теперь удивлялась, что Аугуст один.
— Придется тебе за двоих есть, Стаханов, — сказала она Аугусту.
— Хоть за пятерых! — ответил Аугуст, внимательно рассматривая ее лицо. Но никаких следов обиды, или презрения к нему — «пуделю Францу» оно не содержало. Все было хорошо! Она на него не держала досады — ни за кошкино имя, ни за «урчащую Улю». Ну что за драгоценная девушка! Уля полила ему на руки из принесенного с собой кувшина, и протянула ему полотенце:
— Ну, тогда за дело: вот миска, вот ложка…
— Один не буду. Только с тобой вместе.
— Ничего себе! Он еще и условия ставит!
— Один не буду!
— Вот же упрямый… ослик. Мы уже поели дома, я сыта… ну, ладно: три штучки, за компанию. А Вы давайте… то есть давай, ешь начинай. А кто не успел — тот опоздал, — это она Серпушонка имела в виду.
— Не беспокойся, Уля: Андрей Иванович, небось, уже ужинает где-нибудь с пристрастием…
— А, понятно… Ну, значит нам больше достанется, — заключила Уля, улыбаясь.
И состоялся в жизни Аугуста незабываемый вечер на бревнышках будущей школы, которую он так долго строил изо дня в день. Строил не для детей, не для родины, не для народа и не ради прекрасного коммунизма где-то там впереди, но исключительно и только для этой вот прекрасной девушки, сидящей рядом с ним. Возможно, что то был самый волшебный, самый драгоценный вечер за всю его — прошлую и будущую — жизнь: таким этот вечер и остался у него в памяти.
Они сидели и болтали обо всем подряд: об Алма-Ате и о Волге, об институте Ульяны и о вредных привычках Андрея Ивановича Серпухова; о температуре Солнца и качестве кирзовых сапог; и о трудностях, с которыми председатель Рукавишников выбивает стройматериалы на школу, и о детских домах и великом педагогическом наследии Антона Семеновича Макаренко, о котором Аугуст не имел ни малейшего понятия, и об Алматинском зоопарке, из которого сбежал голодный лев — обо всем. О воспитании Улиных братьев — тоже. Они, оказывается, несколько раз хвалили Аугуста Ульяне: за то, что он их на тракторе катал, и даже разрешал при этом за рычаги тянуть; и как от быка их спас, когда они перед ним в красных майках бегали: кто ближе подойдет; а бык взял да и погнался за Пашей; а дядя Август — за быком, на тракторе: бык и испугался. В свою очередь, Аугуст вспомнил и рассказал Уле, какая у него с ее братьями однажды дискуссия состоялась. Младший спросил, как это так, что все немцы плохие, а Аугуст — хороший. Почему? Старший возразил ему, что все немцы разные бывают, как казахи: одни по степи скачут, а другие в деревне живут. «Нет, — сказал маленький, — казахи все одинаковые». — «Нет, не одинаковые: помнишь, один нам семечек насыпал, а другой меня кнутом стеганул, тот, на черном коне». — «Потому что ты коню гвоздем в бок ткнул, чтобы посмотреть как казах с коня падать будет». — «Не поэтому: он не видел». — «Нет, видел!». — «Нет, не видел!», — и они кинулись драться, а Аугуст их разнял и сказал им, что если родные братья дерутся, то это — полный позор. Что сам он никогда не дрался со своим братом Вальтером. «А Вальтер твой тоже немец?», — спросил младший. «Да, тоже». «И тоже хороший?». «Да, тоже хороший, очень хороший». «А где он?». И так далее. И снова про немцев: которые хорошие, а какие — плохие. «Я знаю, — сказал маленький, — которые в немецкой форме — те плохие, а которые просто в штанах и рубашке — те хорошие». «Дурак ты, — объяснил ему старший, — при чем тут штаны? Переоделся — и все: и ты уже опять шпиён, плохой. А немцы есть разные — есть которые гитлеровские немцы, а есть которые — нашего Ёсипа Виссарионовича Сталина немцы: это хорошие немцы. Понял ты, дурачок сопливый?». «А ты, дядя Август, Ёсипа Виссарионовича немец?», — хотел знать маленький. «Конечно, Ёсипа Виссарионовича», — подтвердил Аугуст совершенно искренне. После чего все страсти улеглись, и они трое стали мастерить дальше воздушного змея из газет и дранки.
Уле этот рассказ очень понравился, но она загрустила: «Сколько всего война натворила. И мои братики — тоже: растут, как трава, отцу некогда их воспитывать, тетку они не слушаются, учатся кое-как… Ну, ладно: я приеду скоро — возьму их в оборот. Наш профессор это называет: «взять в ежовые рукавицы». Его в тридцать седьмом году, при наркоме Ежове арестовали, и он два года просидел в тюрьме. Но ему повезло: когда в тридцать девятом Ежов сам оказался иностранным шпионом, профессора нашего выпустили и реабилитировали. Так что про «ежовые рукавицы» он знает все. Вот и я тоже возьму их в «ежовые рукавицы», когда вернусь!». Аугуст смотрел на Улю с нежной улыбкой:
— Ни в жизни своей не поверю, что ты можешь кого-нибудь в «ежовые рукавицы» взять.
— Почему это?
— Потому что ты — очень добрая. Ты самая добрая из всех, кого я знаю…
— Это ты из-за пельменей так заговорил? Ну ты и подхалим, оказывается, дядя Август! — все отчуждение, внесенное разлукой, растаяло между ними, и они были опять хорошими друзьями, как тогда — в утренней телеге по дороге в Саржал…
— Нет, не из-за пельменей.
— Конечно, из-за пельменей! Хитрец какой! Недаром Серпушонок тебя Гусей прозвал. У нас тоже был хитрый-прехитрый гусь когда-то. Подойдешь к нему — смотрит, молчит. Повернешься — сразу щипается в спину.
— Ну это совсем уже плохое сравнение, — сделал вид что обиделся Аугуст, — где это я тебя в спину щипаю, когда ты отвернешься? Я тебе, наоборот: школу вон строю, пока ты не видишь…
— Ну ладно, прости, я не то сказала. Конечно, ты молодец. Ты герой. Коров спас водорослями. И вообще… Отец как слово «Август» услышит, так и рот до ушей: «Ах Август, что за мужичок золотой этот наш Август!». И это батя-то! У него лучшая похвала, как ты сам знаешь: «Ну, мошенник!». А тут: «Были бы у нас все такие Августы — в коммунизме давно бы уже пребывали, где от каждого — по труду, а каждому — по потребностям»… Ну вот, проболталась я из-за тебя… отец просил не говорить, что тебя хвалил: «Обнаглеет еще, — говорит, — и кончится тогда на этом наш хороший Август»…
— Нет, я не обнаглею, я никогда в жизни не обнаглею! — очень задушевно и страстно перебил ее в этом месте Август, и Уля прямо-таки закатилась от смеха: так это смешно у него прозвучало…
Почти до полной темноты они продолжали болтать обо всем на свете, и вдруг Уля спохватилась, вскочила и стала спешно собирать в корзинку горшки и тарелки, которые едва еще угадывались на желтых, сосновых бревнах. Аугуст помогал ей, тоскуя сердцем. Она выпрямилась перед ним и сказала:
— Ну, до свидания, Август, — и засмеялась вдруг.
— Что смешного? — грустно спросил Аугуст.
— Месяц август кончается, — объяснила она ему свою шутку. Он подумал, что вот именно сейчас надо ее обязательно схватить и поцеловать, чтобы она поняла всю серьезность его отношения к ней, но он промедлил от страха и неуверенности, и вот она уже повернулась и пошла прочь — растворяясь светлым пятнышком в густых сумерках.
— Крыша до зимы будет стоять! — крикнул ей вослед срывающимся голосом Аугуст, и увидел еще, как над светлым пятнышком ее фигурки взметнулся белый мотылек: это она махнула ему рукой в благодарность.
До первых звезд просидел Аугуст у школы, привалившись спиной к твердому, горячему срубу, и ни о чем не думал: так, плавал взбудораженными чувствами между счастьем и отчаяньем, между ликующим ощущением бесконечности жизни и черным страхом, что этим волшебным вечером все для него уже и закончилось.
Назавтра, затемно еще, ему предстояло ехать в степь на несколько дней, на дальние участки, где не вся трава еще была собрана и вывезена, а потом надо было овечьих пастухов срочно забирать с их становища (избаловались, чумазые: раньше на себе все таскали, а теперь — тракторную тележку им подавай!), и это — тоже издалека, так что когда на третий день Аугуст явился рано утром к дому председателя, чтобы сказать Ульяне что-то очень важное, продуманное до каждого слова, отредактированное со всех сторон и выученное наизусть, то оказалось, что Уля вчера уехала. Не успел… Как это она тогда ему сказала: «Кто не успел — тот опоздал»? Да, так она сказала. Он опоздал… опоздал…
* * *Что ж, жизнь не останавливается оттого, что уходят поезда: Уля уехала, а Аугуст продолжал жить и работать дальше. И ждать. «Работать», «думать», «ходить» — все эти процессы перестали иметь для него самостоятельную ценность или смысл; все это стало для него просто чередой событий, заполняющих время: все это было состоянием ожидания. Он ждал Улю, ждал своего счастья, ждал реабилитации немцев, ждал возвращения на Волгу, и каждое из этих ожиданий было отравлено страхом: а вдруг Уля не вернется?; а вдруг реабилитации немцев не будет?; а вдруг она произойдет, но так быстро, что он уедет и не успеет повидать Улю?; а что, если Уля его отвергнет?; а что если Уля его не отвергнет, но на Волгу с ним не поедет? — ведь школа-то здесь для нее строится; «А что, если»… — и так до бесконечности. Все это были не активные страхи, от которых вздрагивают, но тяжелые опасения, ноющие как зуб, точащие днем и ночью. А дни плелись от рассвета до ночи однообразно и медленно, и сливались в сплошной бесконечный день, уползающий в прошлое. Одно лишь событие поздней осени осталось ярким пятном в памяти: в октябре, в один ясный, светлый, по-осеннему прозрачный день собрались все добровольцы «Степного» на школе, и поставили крышу. Серпушонок затопил свою печку, и печка довольно загудела. Потом поставили рамы и застеклили их. Еще торчали из печки трубы колосника, еще не было труб и отопительных батарей, еще даже полы не были настелены и классные комнаты разделены по плану, но крыша — всему голова — была надета, и повод для большого, законного праздника, таким образом, задан. Лично председателем Рукавишниковым призвана была бабка Янычариха с молочной флягою на самодельной тележке: добровольных строителей требовалось поощрить и поблагодарить. Что и было сделано. Поощрилось полдеревни.