Игорь Шенфельд - Исход
Серпушонок много раз пытался втолковать Аугусту одну важную политическую тонкость, а именно, что русский человек запросто может назвать свою свинью и «Борькой», и «Васькой», и хоть «Макар Макарычем», и хоть «Иосиф Виссарионычем», если он такой храбрый; немец же, такой как Август, или любой другой — не имеет на это политического права, потому что от этого сразу начинает попахивать нечистым намеком и национальной обидой. Борисом, например, царя Годунова звали. А Василием — отца Ивана Грозного. «Это — сплошные параллельные перпендикуляры истории, задевающие ум, честь и совесть русского человека. А вот «Фрицем» или «Адольфом» — это пожалуйста: называй своих свиней Адольфами сколько хочешь. Потому что ты — немец. Тонкость чувствуешь?», — возмущался Серпушонок, и звал свиней «Зиг-Хайль». Однажды Андрей Иванович сообщил Аугусту, что собирается написать письмо всесоюзному старосте Калинину с предложением, чтобы всех свиней в стране впредь называть «Гитлерами» — а дальше порядковый номер. «Хорошая идея?», — хотел знать Серпушонок. — «Хорошая», — ответил Аугуст, слушавший в полуха, чтобы отделаться. «А вот и нехорошая, а очень даже плохая! Я тебя проверял на политико-экономическую незрелость сознания! Свинья, чтоб ты знал — это кормилица мясом всего советского народа, за минусом наших мусульманских братьев! И оскорблять свинью кличкой «Гитлер» — это все равно, что весь советский народ за минусом мусульманского населения оскорбить в лице свиньи, то есть наоборот — свинью в лице всего советского народа за минусом…», — Серпушонок запутался, сбился и вывел заключение: «В общем, так: этих резать будешь — меня позовешь. Казахи свиней резать не умеют, а Шевердяев, который всем режет, с этими твоими не сладит. Шевердяев силой берет, а с этими — хитростью надо. Силой если — то они любого Шевердяева до смерти забодают, а после загрызут, и тебе же после отвечать по закону придется, потому что ты ихний законный хозяин: ты учти это… А Шевердяев вообще слабак. Одну свинью Шевердяев уже упустил — при всех свидетелях. Я своими глазами видел. Все видели! До войны еще было. Он ее пырсь — а мимо сердца. Она в степь и удрала. Так и бегала с ручкой от ножа в боку, одичала совсем, с диким кабаном сошлась. Поросятки у них, люди видели, тоже теперь с ручками в боку рождаются. Вот такая революция новой породы получилась. Вот так-то. Революция — революцией, а мясо-то сбежало! Вот тебе и весь Шевердяев!». В таком роде Серпушонок мог чесать языком дни напролет, заменяя людям и радио, и Аркадия Райкина и сказки про тысячу и одну ночь.
— Как же ты их зарежешь, Андрей Иванович, если даже Шевердяев с ними не справится? Шевердяев, небось, сам двести килограмм весит, а ты только пятьдесят.
— Не пятьдесят, а шестьдесят два… до войны весил… Сказал же я тебе: хитростью зарежу.
— Расскажи как, а то не позову резать, — Аугуста иногда от души забавляло общество Серпушонка. Тот хитро прищурился, принял игру:
— Ишь ты: расскажи ему! А ты потом всю славу у меня отобьешь нахрен… Да у меня хитростей-то полно, Август, а не только одна. Я тебе так скажу: любая свинья любит индивидуальный подход к себе с ножом в руке; одна от вида ножа замирает, в обморок падает, другая, наоборот, скандалить начинает… ну, ладно, про один способ скажу тебе по секрету. Значит, так: поишь свинку бражкой допьяна, ложишься с ней рядом, поудобней — который правша там, или левша, чтоб ножу как раз по руке было. Дальше пристегиваешься к свинье ремнем, а лучше двумя сразу, и готово: пыряй! Даже ежели ты промажешь, и она вскочит и побежит, то у тебя сколько хочешь еще попыток есть: она бежит, а ты знай себе коли, покуда она не завалится…
— Если мои Борька или Васька…
— … Зиг или Хайль…
— … Если мои Зиг или Хайль на тебя упадут, Андрей Иванович, то раздавят тебя в коровью лепешку…
— Ага! Вот поэтому для них у меня другой секрет приготовлен, но я про него ничего тебе не скажу, а то смотри как они оба внимательно слушают! Теперь этот способ с бражкой они знают, и для них он уже непригодный: не поддадутся. Ага, рычат, глянь; нерьвничают, что я раскусил ихний подлый, подслушивающий шпионаж. Зиг! Хайль! Лежать! И чтоб я больше не слышал этих русских имен «Борька» и «Васька», Август. Не сметь, Гуся! А то рапорт парторгу Авдееву подам по инстанции!
— Так Авдеев мне их под этими кличками сам и вручил вместо премии.
— Провокация! Не верь! Провокация авдеевская! Проверял парторг: клюнешь ты или не клюнешь. А ты не клюй! А то Авдей тебя же и посадит за это — по политической статье, понял?
Серпушонковы клички «Зиг» и «Хайль» так и не прижились, однако. Мать категорически отвергла их. Но она и без того называла свиней по-своему, причем так, что никакой Авдеев не мог бы прикопаться — при всем его политическом желании. Она звала свиней по-русски, но с немецким акцентом — так, как умела: «Порка» и «Фаска».
Все это, за неимением другой, более изящной темы, Аугуст рассказал Ульяне, и Уля звонко смеялась рассказу Аугуста, отчего он чувствовал себя совершенно счастливым. Он пригласил ее зайти в дом и попить молока с картофельными пирожками, но она отказалась: она торопилась. В этот момент из домика вышла мать, и с большим, напряженным любопытством уставилась на Ульяну — дочку председателя. Аугуст спохватился и стал их знакомить: ведь они никогда еще не виделись, сообразил Аугуст. Ульяна протянула матери руку и сказала: «Мне очень приятно познакомиться с Вами. У Вас замечательный домик. И очень хороший сын…».
Мать коротко сунула ладошку Ульяне, бросила взгляд на счастливого, хорошего своего сына, и суховато ответила:
— Та, кароши том. На Фолга наша тома пила нох луче.
Уля все поняла быстро, почти сразу, и очень умно сказала:
— Да, я верю Вам. Но постепенно все исправится везде. А пока ваш домик тут — самый красивый в поселке… Ну, я пошла, до свидания.
Аугуст двинулся за ней — проводить до выхода со двора. Когда они уже были у калитки, в спину им понеслось: «Ulja komm, komm, komm, Ulja: pussi-pussi-puss…». Уля резко обернулась. Но звали не ее, оказывается: к матери на крыльцо через двор бежала серая кошечка. Ульяна вопросительно посмотрела на Аугуста.
— Кошечку нашу так зовут, — смешавшись, пояснил он. Ульяна нахмурилась и сказала: «Странная причуда. Почему именно Улей кошку назвали?». Аугуст совершенно не знал что ответить, и ляпнул совершенно идиотское: «Ну, я ее глажу, она урчит очень приятно: «урры, урря»… похоже на «Улля», вот я и назвал: «Уля»…
Ульяна уставилась Аугусту прямо в растерянные зрачки его ставших вдруг жалобными и несчастными коричневых глаз, увидела там что-то свое, быстро отвела взгляд и сказала:
— Ну, Уля так Уля. А у моей подружки пудель есть по кличке Франц…
Аугуст натянуто засмеялся, и они расстались без рукопожатия. Аугуст даже забыл пригласить ее еще раз на строительный объект, как он намеревался… на школу то есть… это ж надо такое ляпнуть: «…а она — урчит…». Прямо охальником каким-то выставился… что она теперь думать-то должна про него?.. ловелас поволжский… болван деревянный… хотя она ведь сказала ему уже, кто он такой есть: «пудель Франц»!
Аугуст был совершенно убит собственной пошлостью, и думал, что Улю в жизни своей не увидит больше. Но он ошибся, к счастью. Он увидел ее очень скоро — через несколько дней уже, вечером, на закате. Он был на школе, сидел верхом на стропилине и обреченно тюкал топором, намечая выборки для поперечин. Он был один: Серпушонок ушел к бабке Янычарихе обсуждать международное положение, а остальные добровольные строители собирались редко: обычно только миром, когда требовалось что-нибудь «начать и кончить»; теперь такое будет только при возведении крыши, когда уже печка будет стоять и лаги будут проложены — то есть когда Аугуст с Серпушонком «свою» работу завершат.
Аугуст посматривал на красно полыхающее закатное солнце, играющее с перышком лилового облака, и тюкал печально, когда внизу раздался волшебный голосок:
— Эй, строители: перерыв на ужин!
Аугуст чуть не навернулся внутрь сруба вместе с топором от неожиданной радости. Через пять секунд он уже был внизу. Уля принесла самодельные пельмени: много, целый чугунок, и теперь удивлялась, что Аугуст один.
— Придется тебе за двоих есть, Стаханов, — сказала она Аугусту.
— Хоть за пятерых! — ответил Аугуст, внимательно рассматривая ее лицо. Но никаких следов обиды, или презрения к нему — «пуделю Францу» оно не содержало. Все было хорошо! Она на него не держала досады — ни за кошкино имя, ни за «урчащую Улю». Ну что за драгоценная девушка! Уля полила ему на руки из принесенного с собой кувшина, и протянула ему полотенце:
— Ну, тогда за дело: вот миска, вот ложка…
— Один не буду. Только с тобой вместе.
— Ничего себе! Он еще и условия ставит!
— Один не буду!
— Вот же упрямый… ослик. Мы уже поели дома, я сыта… ну, ладно: три штучки, за компанию. А Вы давайте… то есть давай, ешь начинай. А кто не успел — тот опоздал, — это она Серпушонка имела в виду.